Меч и Крест
Шрифт:
Насколько она знала своего отца, он никогда не пил просто так — для этого папе всегда нужен был какой-никакой праздник. Но на праздник все это походило крайне мало.
— Ты сломал руку?
— Руку, — горько повторил он, — лучше бы я сломал обе руки и шею! Лучше бы я там погиб! — Отец жадно и резко вылил содержимое стакана в запрокинутое горло, как будто пытался заткнуть рот самому себе, и обреченно опустил лицо в левый рукав.
— Папа, ты что?.. — Маша побоялась сказать «плачешь».
Ведь плачущих пап не
— Дядю Колю убили, — проплакал отец в рукав. — Нашего дядю Колю.
— Дядю Колю? — не смогла поверить Маша. — Кто?
— Я. Это все я…
— Нет!
— Да. Он пошел со мной. Как чувствовал, не хотел. И меня отговаривал… А я, дурак, не послушал! Как же я жить теперь буду, а, Мурзик? Меня-то откапали, а его… Кольку… утром нашли. На воротах Лавры… Уже мертвого…
Маша ощутила, как ее руки и ноги закоченели, стали деревянными, негнущимися. Кровь загустела от ужаса, превратившись в подрагивающее желе.
«А я будто жена того профессора, которая настояла, чтобы муж ее в киевскую Лавру отнес».
— А церковь вся в крови… Снова в крови… И это Колина кровь!
— Кирилловская?!
«Пещеры под Кирилловской церковью? Все правильно! Прахов руководил ее реконструкцией. Но это ж…»
«Это же там, где сатанисты девушку убили!»
— А мама где? — затравленно огляделась Маша.
Отец заторможенно опустил рукав, и она увидела, как его сжатое страданием лицо безуспешно пытается засмеяться:
— Я ее в аптеку послал… Кукакам покупать!
— Ясно. — Маша непроизвольно бросила взгляд на прозрачную бутылку.
— Сил не было, — тоскливо пожаловался он. — Не мог больше… Вот и послал ее… за Кукакамом. Пусть ищет!
— Он что, такой редкий? — старательно спросила Маша, подсознательно цепляясь за эту нейтральную тему.
— Хуже чем редкий — его вообще нет! — горько оскалился Владимир Сергеич. — Я его сам придумал. А ты ж нашу мать знаешь. Она пока со всеми аптеками не перегрызется, никому не поверит…
— Так тебя не обвиняют в убийстве?
— Да никто меня не обвиняет! — зло закричал отец.
И Маша поняла: если б его обвиняли, ему было бы легче.
— Меня из-под земли выкопали. Я у них — жертва! — заорал он. — А на Фрунзе опять потоп. И следователь знает, кто это… И ты знаешь! Одногруппник твой! Как его там… Урод красивый! Но у них, видите ли, «не достаточно причин для ареста», — с ненавистью повторил он чью-то чужую юридическую фразу. — Только мне что, от этого легче?! Я-то знаю, что это я его… Я Колю… Все равно что этими руками…
Машу начал бить безжалостный озноб, как человека на последней стадии нервного перенапряжения.
Ей было неприятно до тошноты, оттого что отец обвиняет ее Мира в таком бесчеловечном, невозможном, нечеловеческом преступлении. И в то же время немыслимо жалко папу — бесконечно и беспомощно. И вдруг, совсем некстати, вспомнилось, как он, терпеливо подбадривая ее, пытался научить дочь езде на велосипеде и как расстроился, осознав, что тот начал внушать Маше прочный и панический страх и она бледнеет, едва заслышав: «Давай попробуем еще раз, а, доча?» И подумалось: если бы не это все, папа наверняка б обрадовался, узнав, что его старания не пропали зря. Она ездила на велосипеде, она летела на двухсотметровой высоте, она…
— Нет, это не одно и то же! — непреклонно сказала Маша, удивившись, с какой твердостью прозвучали ее слова.
Она увидела это по лицу отца, почувствовала, как он пытается опереться на твердость ее голоса.
— Это то же самое, как если бы ты пригласил дядю Колю к нам в гости, а по дороге его сбила машина. Разве стал бы ты тогда обвинять себя в его смерти?
— Но…
— Нет, — уверенно ответила за него она. — Но ты бы сделал все, чтобы подонок, убивший его, получил по заслугам!
— Что я теперь могу… — слезливо простонал Владимир, поднимая загипсованную руку.
— Но у тебя есть я, — сказала Владимировна, чувствуя, что главное ей удалось: сдвинуть его с мертвой точки. — Я сегодня же расспрошу наших в институте. Я вычислю его, обещаю тебе! Я знаю, кто может знать… — Маша и сама поразилась, как легко далась ей эта ложь и как легко она взвалила на плечи эту тяжесть.
Ковалева-дочь решительно подошла к сушке и, взяв оттуда чистый стакан, плеснула себе на дно бледной водки.
— Давай помянем дядю Колю, папа, — проговорила она. — А потом ты расскажешь мне все с самого начала.
— Не чокаясь, — с пьяной серьезностью сказал отец, наливая себе новую порцию.
— За покойных тоже чокаются, — сказала Маша, — но не стеклом, а руками. Теплом рук.
Она аккуратно коснулась папиных пальцев, обнимающих стакан.
Выпила. Требовательно кивнула.
И он заговорил с ней, путано, картаво, горячо, — как с другом, а не как с Мурзиком. А она внимательно слушала, мысленно конспектируя каждое ужасное слово:
«Черноглазый… Рита… Ритуал… Кровь… Красная… Куртка… Дядя Коля… Сначала она, потом он… Взрыв… И наводнение три дня. Почему — три, а жертв — две? Или три?!»
— Я им сказал, — (отец имел в виду следователей), — это они, те самые, — (он имел в виду сатанистов). — Но они, — (снова следователи), — и сами так думают. Они сказали, он, — (дядя Коля), — был убит еще до того, как его к Лавре привезли. И потерял много крови, как и она, — (Рита). — Вся церковь была залита кровью…
И тут Маша позорно вздрогнула, потому что на «много крови» услышала знакомое «Будь ты проклят!» — зная, что стоящая за дверью мать имеет в виду ключ, потерявшийся в недрах ее обширной хозяйственной сумки.