Меч и Крест
Шрифт:
— Сволочи! Слышь, Володя, сволочи такие! — разнеслось по квартире. — Такого мне наговорить! Я им: у меня муж — калека! А они: впервые слышим. А я им: небось, только своим продаете, только по блату, а что другие люди умирают — вам начхать! Немедленно дайте мне книгу жалоб! А они: мы милицию вызовем. А я им… О, кто домой заявился? Ты видишь, видишь, что ты с отцом сделала?!
Мама замерла в проеме кухонной двери, глядя на Машу так, словно та была Павликом Морозовым и Иудой Искариотом в одном лице.
— Видишь, до чего отца довела? — закричала она с кликушечьим подвыванием. —
Маша подавленно уставилась на папу: о том, что его фатальная экспедиция в Кирилловские пещеры имела отношение к ней, не было сказано ни слова.
— Не слушай ее, — хмуро сказал Владимир Сергеич. — Я и не знал, что тебя ночью не было. Ушел еще днем.
— Конечно! — немедленно вцепилась в него мать. — Что тебе, что твоя дочь дома не ночует! Что из нее уже бесов выводить пора! А ее отец, как пацан малолетний, с другом по катакомбам лазает! И поделом тебе! Сам виноват, что друг твой теперь в земле лежит… Чего ты туда поперся, чего?!
Отец медленно побелел.
Нападая, мать всегда била в самое больное место, столь же безошибочно, сколь и безжалостно.
— Ага! — заметила она обличающую бутылку, временно прикрытую от нее Машиной спиной. — Уже набрался! В семь утра. Оба? — зорко зацепила мать второй стакан. — Так ты уже и пьешь? Совсем уже проститутка конченая! Где ты была? Где была, я тебя спрашиваю?!
— У Даши…
— Опять с этой воровкой синюшной! С этой, с которой, и сказать-то стыдно… Хоть бы еще с той, приличной, а то… Господи, кого я вырастила?! Кого? Лесбиянка! За что, за что мне такое наказание?!
— Кто лесбиянка? — так и не смогла уразуметь Маша.
— Марш в свою комнату, — громогласно гаркнула мама. — И чтобы до следующего экзамена оттудова ни ногой! Сама тебя на ключ запру! На горшок ходить будешь! А я схожу в этот «Центр», разыщу там эту Кылыну, и она мне все деньги до копейки обратно вернет. И все, что тебе поробыла, бесплатно исправит. А ты, алкоголик, иди и проспись… Мало тебе, что друга своего угробил, — пусть Коле земля будет пухом, — так еще и дочь свою спаиваешь!
— Замолчи, дура! — страшно взревел отец и стиснул челюсти.
— В комнату, немедленно! — завыла мать на Машу.
— Я не могу, — еле слышно возразила та. — Я должна… — Она с надеждой взглянула на папу, но увидела, что он вновь смотрит на нее, как на Мурзика, которому не следует присутствовать при уродливой взрослой ссоре.
— Или ты сейчас же идешь в свою комнату, или чтоб ноги твоей больше не было в доме! И матери у тебя больше нет! Если выйдешь оттуда, я тебе не мать! — оглушил Машу материнский крик. — Иди, кому сказала! Ну!
Маша понуро пошла вон под конвоем родительницы. Та разъяренно выдрала ключ, вставленный с внутренней стороны, и захлопнула дверь, исчерпывающе клацнув замком. Оттого его и врезали в двери Машиной спальни, что «не выйдешь из своей комнаты» было излюбленным маминым наказанием.
Ковалева опустошенно поставила на пол свой рюкзак. За окном покачивались еще голые и незащищенные кругляши каштанов.
Комната казалась чужой. Отчужденно знакомой и аскетичной. Лампочка под стандартным плафоном на белом проводе. Толстый трехстворчатый желтый шкаф. Письменный стол, накрытый стеклом, под которым были разложены Машины детские фотографии и картинки, вырезанные ею из разных журналов, — невыносимо убогие в сравнении со сказочной башней на Яр Валу, мраморным камином, старинными книжными полками, тонконогим бюро из черного дерева, резным буфетом, наполненным серебром.
Но сейчас все-все-все это вдруг показалось ей нелепым и надуманным.
А может быть, и не было никакой башни, не было говорящих кошек и темнокожей книги Киевиц? Ведь если бы все это было, разве могла бы мать запереть ее в комнате, как…
«Как раньше!»
Маша села на край кровати и опустила лицо в бессильные ладони.
Мама всегда попрекала ее тем, что она тютя. Но кем еще она могла стать рядом с такой матерью? Ведь став кем-то другим, она не смогла бы жить рядом с ней. И кем бы она ни стала, оказавшись рядом с ней, она всегда будет такой…
«Как раньше».
И будет сидеть здесь…
«Как раньше».
Только потому, что неспособна сказать матери «нет».
Где же она, та сила, о которой говорила им книга?
Ковалева подошла к окну. Ее улица была односторонней — на другой стороне дороги плескалась в солнечных лучах чахлая Кадетская-Щулявская роща, в которой когда-то давно киевляне праздновали свою Вальпургиеву ночь — 1 мая — всемирный шабаш ведьм.
Когда-то, еще до революции, когда на месте нынешних молодых и неокрепших деревьев, и Машиного дома, и соседствующих с ним хрущевок, и улиц, и кварталов, — всего Соломенского района, стояла роща — настоящая, вырубленная, выкорчеванная и исчезнувшая навсегда. И перед рассветом полиция подбирала здесь лежащих под деревьями и кустами пьяных и голых простолюдинок и свозила их в переполненные по случаю ведьмацкого празднества участки.
«Я выросла у Лысой Горы. Ты — работаешь. А ты?»
«А я…»
1 мая — первый шабаш года!
«Когда на первый праздник года ты будешь вершить свой суд над вечностью, недоступной глазам слепых…»
Она рывком отскочила от окна. Подбежала к столу и, приподняв толстое стекло, вытащила оттуда портрет Булгакова. Затем убежденно открыла платяной шкаф, достала свою любимую — папину — полосатую рубашку.
Она уходит надолго. Третий этаж. И рядом пожарная лестница. Между прочим, не больно-то и страшно…
— Ну че, закипело? — Даша вбежала в кухню, придерживая у груди края махрового полотенца. — Боже, как хорошо после душа! — провозгласила она. — Даже с хозяйственным мылом! Интересно, Кылына что, другого себе не покупала?
На допотопной плите радостно бурлили две крохотные серебряные кастрюльки с будущей Присухой. Рядом сидела рыжая Пуфик, не сводя круглых глаз с волнующих бульбочек.
— Мойся чаще. Тебе идет, — добродушно усмехнулась Катя. — Ты вовремя. — Она скрупулезно сверила текст книги с циферблатом своих часов. — Через тридцать секунд нужно добавить ногти с правой руки.