Мельница на Лютыне
Шрифт:
— Тише, дитятко, тише, моя рыбка, — твердила она с нежностью, гладя Ярогнева по волосам, которые теперь ежедневно расчесывала щеткой, так что они утратили всю свою задорную жесткость.
Через несколько недель с обеих рук сняли гипс, но они были еще малоподвижны. Яро не владел ими, и Эльжбета продолжала кормить его. Паренек попросту разленился и охотно позволял ей нянчиться с ним. Он стал мягок, как и его волосы. Старую Эльжбету вызвали в больницу и показали ей, как массировать суставы внуку по двадцать минут три раза в день. И эти минуты массажа были для нее самыми радостными минутами в ее нынешней жизни.
Старый Дурчок приходил из лесу мрачный,
— Что ты постоянно трешь ему лапы? — говорил он. — Много это ему поможет!
— Так в больнице велели, — оправдывалась Эльжбета.
— А лекарства ему дают? — спрашивал дед.
— На что ему лекарства? Хлопец здоров, как барсук, — с улыбкой глядя на Ярогнева, возражала Эльжбета. — Съешь что-нибудь, внучек? — умильным голосом спрашивала она у него.
— Съем, — кротко соглашался Ярогнев и улыбался ей.
Улыбка эта, совсем непохожая на ту презрительную, циничную усмешку, которая не сходила с его губ прошлой зимой, покоряла своей прелестью. Губы мягко приоткрывались, и при этом на щеках появлялись две ямочки, а из-за губ блестели острые, очень белые зубы. Эльжбету удивляло, что Францишек всякий раз, увидев эту обаятельную улыбку, хмурился и так поспешно подносил ложку ко рту, что часто обжигался.
Как-то раз вечером, когда Ярогнев в длинной белой рубашке, надетой на него бабкой, спал уже в постели, Эльжбета спросила мужа:
— Дурчок, и чего ты все гневаешься на нашего внука? О чем ты думаешь, когда на него так смотришь?
— Ни о чем, — мрачно отрезал Дурчок. Опершись головой на руку, он дремал у окна, настежь открытого в этот летний вечер. — Не верю я ему, как волку, сколько бы он ни улыбался.
— Да что ты! Ведь он совсем переменился! — с жаром возразила Эльжбета.
— Как же! — буркнул старик и пожал плечами.
Во время массажа Эльжбета рассказывала Ярогневу длинные истории, чтобы ему не скучно было сидеть смирно. Рассказывая, она смотрела ему в глаза, а мальчик то подремывал, убаюканный ее голосом, далее засыпал иногда, а то вдруг оживлялся и задавал вопросы. Говорила Эльжбета о разном, но все вертелось вокруг знакомых мест и дел. Рассказывала, как они когда-то жили в лесной сторожке, где теперь живет Гжесяк, как помещик приезжал к ним из Гилярова, как они потом перебрались на мельницу и здесь мать Ярогнева выросла такой славной девушкой.
— Мама красивая была? — спросил Ярогнев.
— Краше ее не было во всей Вильковые. Таких красавиц и во Вроцлаве не увидишь (для Эльжбеты Вроцлав был столицей и мерилом всего прекрасного).
— А отец?
— Как тебе сказать… Мы не рады были, что она вышла за этого Шульца: хворый он был, из-за него и Иоася заболела. Но поляк был добрый.
Ярогнев насупился, но не сказал ни слова.
Массируя ему руки, Эльжбета учила его молитвам. Собственно, не учила, а напоминала, так как он прежде знал их наизусть. Убаюканный ласковыми прикосновениями и монотонным голосом бабки, Яро не всегда соглашался повторять за нею слова молитвы.
— Ну, говори, говори, мальчик, — просила старуха. — «Верую во всемогущего бога-отца и Иисуса Христа, сына его единого».
— «Рожденного пресвятой девой Марией», — сонно и неохотно договаривал Ярогнев, закрывая глаза.
А бабка опять:
— Повторяй, сынок! Первое: «Да не будет у тебя других богов перед лицом моим…» Четвертое: «Чти отца твоего и матерь твою…»
— «Чти отца твоего
Эльжбета остановилась на полуслове.
— Это значит, что ты всегда должен думать так, как твой отец. Отец твой был поляк, и ты будешь поляком.
Ярогнев опять нахмурился, не открывая глаз. Эльжбета угадывала, что в душе его идет трудная работа, пробивается какая-то мысль, беспокойная и неуловимая. Такое выражение лица Эльжбета подмечала у рожениц, к которым ее звали.
— Да, сынок, — сказала она. — Ты будешь поляком.
— Может, и буду, — с заметным усилием выговорил Ярогнев. Это походило на стон.
Но как только руки у Ярогнева стали легко двигаться и ему уже не нужны были ни массаж, ни помощь при еде, порвалась та связь между ним и бабушкой, которая делала Эльжбету счастливой. Опять Ярогнев по целым дням не бывал дома. В Вильковыю, в Дом гитлеровской молодежи, где произошли большие перемены, он еще не ходил и пропадал где-то в лесу или упорно бродил около избы Гжесяка, от которой Болька тщетно его прогоняла.
Так прошло это лето, короткое и жаркое. Наступила осень. Болька не без причины гнала Ярогнева от лесной сторожки. Как только его положили в больницу, ксендз Рыба вернулся к Гжесяку. Здесь он чувствовал себя лучше — в Гилярове было слишком людно. Там постоянно вертелись немецкие жандармы, заходили в избы. Правда, теперь ксендза вполне можно было принять за батрака, — в Гилярове он кормил свиней и задавал сено коровам, — но все же он предпочитал не попадаться на глаза чужим. Его все отлично знали в лицо, и каждую минуту можно было ждать беды. Поэтому ксендз снова укрылся у Гжесяка на чердаке и уже совсем не выходил — разве только иной раз темной ночью. Даже внизу, в двух комнатушках лесника, он больше не появлялся, так что его никто не мог увидеть. Но чем энергичнее Болька гнала прочь Ярогнева, тем настойчивее он становился, тем больше льнул к ней. Стоя по другую сторону низенького плетня, он не раз заводил с ней длинные разговоры, в то время как Болька работала в огороде, погрузив босые ноги в ботву плохо уродившейся картошки, среди которой кое-где на высоких, но кривых тычинах вилась пожелтевшая фасоль.
— Выйдешь за меня замуж, Болька, когда я вырасту? — спросил как-то Ярогнев.
— А ну тебя, дурья голова! — Болька погрозила ему хворостиной. — Я за немца не пойду.
— Пойдешь, пойдешь, потому что немцы всех одолеют, — с расстановкой сказал Ярогнев.
— Не дождаться тебе этого, сопляк!
Она снова погрозила ему, на этот раз кулаком, злобно сверкая большими красивыми глазами, и убежала.
Яро стоял бледный, закусив губы. Снова складка этих губ поражала своей жестокостью. Прелестная улыбка, которой он улыбался в те дни, когда руки у него были сломаны, не появлялась больше на его красивом лице. С минуту он стоял как вкопанный, потом стремительно повернулся и бросился бежать в сторону мельницы.
К дому лесника он опять пришел только через несколько дней, и то поздним вечером.
Осень между тем вступила в свои права — ранняя осень перед второй военной зимой, почти такой же суровой, как первая. Зарядили дожди, листья пожелтели раньше времени, и даже ветви лиственниц, росших на краю леса, стали похожи на рыжие метелки. Дни становились короче, а вечера, укрытые мокрыми тучами, которые ветер быстро гнал по небу, были черны, как чернила. Ярогнев прокрался к лесной сторожке в поздний час, когда его дед и бабушка уже легли спать.