Мемуары маркизы де Ла Тур дю Пен
Шрифт:
II
В самые ранние мои годы я была свидетелем всего такого, что должно было бы испортить мой разум, извратить сердце, развратить меня и уничтожить во мне всякое понятие о морали и религии. С десятилетнего возраста я присутствовала при беседах самых вольных, где высказывались самые безбожные принципы. Будучи воспитана в доме архиепископа, где повседневно нарушались все правила религии, я знала и видела, что религиозные догмы и доктрины преподаются мне не более серьезно, чем история или география.
Моя мать вышла замуж за Артура Диллона, которому приходилась кузиной по линии матери. Она воспитывалась с ним вместе и смотрела на него только как на брата. Она была прекрасна, как ангел, и ангельская ее доброта вызывала к ней всеобщую любовь. Мужчины ее обожали, и у женщин это
Один из них в особенности проводил все время в доме моей бабки и моего дяди-архиепископа, где проживала моя мать. Он сопровождал нас и в деревню. Принц де Гемене, племянник печально знаменитого кардинала де Рогана, в глазах света считался, таким образом, любовником моей матери. Я не думаю, чтобы это было правдой, поскольку герцог де Лозен, герцог де Лианкур, граф де Сен-Бланкар бывали у нее с таким же постоянством. Граф Ферзен, которого называли любовником королевы Марии-Антуанетты, тоже бывал у нас почти что каждый день. Моя мать понравилась королеве, которая всегда поддавалась очарованию всего блестящего; госпожа Диллон была в большой моде – ради одного этого она должна была быть принята в ее свиту. Так моя мать стала придворной дамой. Мне тогда было семь или восемь лет.
Моя бабка, женщина чрезвычайно высокомерного характера и самой неприкрытой злобы, доходящей временами до ярости, пользовалась тем не менее любовью своей дочери. Моя мать была подавлена, подчинена бабкой, полностью покорна ее власти. Будучи в полной от нее зависимости в отношении своего состояния, она никогда не осмеливалась заявить, что в качестве единственной дочери должна была бы владеть по меньшей мере состоянием своего отца графа Рота, умершего, когда ей было десять лет. Моя бабка силой завладела поместьем Отфонтен, купленным на деньги ее мужа. Она сама, дочь очень небогатого английского пэра, имела от отца лишь какие-то крохи. Но моя мать, выданная семнадцатилетней за молодого человека восемнадцати лет от роду, воспитанного вместе с ней и имевшего за душой лишь свой полк, сама никогда не набралась бы смелости заговорить с бабкой о денежных делах. Королева открыла ей глаза на ее интересы и побудила потребовать отчета. Бабка пришла в ярость, и невообразимая ненависть, какую описывают в романах и трагедиях, заняла в ее душе место материнской любви.
III
Мои первые мысли, первые воспоминания связаны с этой ненавистью. Будучи постоянно свидетельницей ужасных сцен, которые моей матери приходилось переносить, я должна была не подавать виду, что это замечаю. Продолжая наряжать кукол и учить уроки, я стала понимать сложность моего положения. Скрытность, сдержанность стали для меня абсолютно необходимы. Я приобрела привычку скрывать свои чувства и своим умом судить о поступках моих родственников. Когда в пятьдесят лет я возвращаюсь к тем своим суждениям в десятилетнем возрасте, я нахожу их столь обоснованными, что вижу правоту утверждения, повторяемого многими философами, что мы при рождении уже несем в себе разум и суждение более или менее здравые и справедливые.
Я припоминаю, как меня шокировало, что моя мать жаловалась своим друзьям на мою бабку; я находила, что они подливают масла в огонь вместо того, чтобы гасить его. Мой отец вставал на сторону моей матери, мне это казалось совершенно естественным. Но я уже знала, что у него были большие денежные обязательства перед нашим дядей-архиепископом, и его положение казалось мне неудобным. Действительно, поскольку мой дядя, точнее, двоюродный дед, был на стороне моей бабки, я полагала, что мой отец должен чувствовать себя неудобно, разрываясь между долгом перед ним и любовью к моей матери – любовью, впрочем, лишь братской.
Такие мысли в голове десятилетней девочки развили в ней не по годам взрослые идеи и опытность, что весьма опасно. У меня не было детства. Мне не досталось этого беспримесного счастья, этой сладостной беззаботности, которую мне потом приходилось видеть в детях. Все печальные мысли, все извращения греха, все неистовства ненависти, все гнусности клеветы свободно развернулись передо мной в пору, когда разум мой еще недостаточно сформировался, чтобы ощутить весь ужас этого.
Лишь одна душа уберегла меня, может быть, от этой заразы, выправила мои мысли, научила видеть и различать зло, направила мое сердце к добродетели, и была это женщина, не умевшая ни читать, ни писать!
Ко мне была приставлена добрая молодая крестьянка из окрестностей Компьеня. Она от меня не отходила и любила меня страстно. Небо наделило ее здравым рассудком, верным суждением и силой духа. Принцы, герцоги, сильные мира сего представали перед судом двенадцатилетней девочки и двадцатипятилетней крестьянки, не знавшей ничего, кроме своей захолустной деревни и дома моих родителей.
Те не подлежавшие обжалованию приговоры, которые мы с ней выносили, основывались на моих докладах об услышанном в комнатах у матери и бабки, за столом, в гостиной. Я знала, что Маргарита ни за что не проболтается; она бы скорее умерла, чем скомпрометировала меня неосторожным словом. Благодаря ей я впервые оценила, как хорошо иметь верную подругу. Сколько раз с тех пор я мысленно помещала на одну чашу весов людей, занимавших самое высокое положение в свете, а на другую – мою служанку Маргариту, и сколько раз ее чаша перевешивала!
IV
Нравы и общество настолько переменились со времени Революции, что я хочу теперь описать подробно то, что помню об образе жизни моих родственников.
Мой двоюродный дед, архиепископ Нарбоннский, навещал свою епархию очень редко. Будучи, в силу своего сана, президентом провинциальных Штатов Лангедока [1] , он ездил в свою провинцию лишь для того, чтобы председательствовать на заседаниях Штатов, которые продолжались шесть недель в ноябре и декабре. Как только заседания заканчивались, он возвращался в Париж под тем предлогом, что интересы провинции настоятельно требовали его присутствия при дворе, – а на самом деле для того, чтобы вести жизнь вельможи в Париже и придворного в Версале.
1
До самой Революции в отдельных провинциях (Лангедок, Бретань, Бургундия, Прованс, Дофине, Беарн и др.) сохранялись собственные сословные собрания – провинциальные штаты. Такие провинции назывались pays d'Etats, в отличие от «провинций с избирательным правом» (pays d'election), где роль штатов играли особые коллегии, давно утратившие свой выборный характер.
Помимо архиепископства Нарбоннского, приносившего 250 000 франков, у него было аббатство Сент-Этьен в Каэне, приносившее 110 000, и еще одно аббатство поменьше, которое он потом обменял на аббатство Синьи, приносившее 90 000. Он получал более 50 000 или 60 000 франков на то, чтобы давать обеды каждый день во время заседаний Штатов. Казалось бы, при таком богатстве он мог бы жить достойно, ни о чем не беспокоясь, но ему тем не менее все время приходилось изворачиваться. При этом в доме особой роскоши не было. В Париже дом был поставлен по-благородному, но просто. Повседневная жизнь была изобильной, но в разумных пределах.
В то время никогда не устраивали больших обедов, потому что обедали рано, в половине третьего или в три самое позднее. Женщины к обеду бывали иногда причесаны, но никогда не наряжались. Мужчины, напротив, почти всегда были одеты нарядно, причем не во фрак и не в мундир, а в парадный сюртук, расшитый или однотонный, смотря по возрасту и вкусу. Хозяин дома и те, кто вечером не выезжал в свет, бывали во фраках и в утреннем платье, поскольку необходимость надевать шляпу угрожала нарушить тщательно завитые и напудренные букли. После обеда беседовали; иногда устраивалась партия в триктрак [2] . Дамы отправлялись одеваться, мужчины ожидали их, чтобы ехать в театр, если должны были смотреть спектакль из одной ложи. Если оставались дома, то все послеобеденное время принимали визиты, и только в полдесятого приезжали те, кто собирался ужинать.
2
Триктрак – французский вариант игры в нарды.