Мёртвая зыбь
Шрифт:
— Дорогой Владим, вы слишком увлеклись, и ваш король в опасности.
— Выигрыш в шахматах не отвратит проигрыш в литературе, коль скоро беретесь вы не за свое дело.
— Почему не за свое? Вам шах, и вам “швах”?
— От шаха, Сашенька еще никто не умирал. А “швах” в переводе на русский язык “сегодня ты, а завтра я!”
— А я заинтересовался Пьером Ферма, современником д’Артантьяна и кардинала Ришелье.
— Ну вот, есть от чего вас предостеречь. Начитавшись Дюма, вы выведете Ришелье коварным и жестоким негодяем, а во Франции его чтут, как национального героя, приведшего страну к процветанию, будучи талантливейшим писателем,
— Это не помешало ему стать причиной тяжких трагедий во Франции.
— Ни вы, ни я, а Бог ему судья. Наше дело живописцев не кисти, а пера, на бумагу, как на холст, переносить натуру. Только то, что видишь сам. Достоверные события. Зорко подмеченные детали: кленовый лист под ногой, и вислые ветви плачущей березы. Морщинки у глаз былой красавицы и зазывное подрагивание бедер бедовой кокетки, пронзающий взгляд мудреца и бегающие глазки негодяя, властные складки у губ вождя и заплаканное лицо вдовы. Все это надо видеть самому, мой друг, старательно срисовывать с натуры, только с натуры, как портретисту.
— Дорогой Владим, как мои наставник, вы превзошли самого себя, но не на шахматной доске. Позвольте расставить фигуры вновь?
— Это вы меня заговорили. Но я отыграюсь.
— Если это не помешает вам, то объясните мне, как же вы написали с натуры роман о Стеньке Разине и персидской княжне?
— Эх, Стенька! Разве что? из песни слова не выкинешь. Не просто то было, даже тяжко. И рассказать об этом стоит только затем, дабы вы поняли сколь тернист подобный путь. Лучше мчаться по накатанному пути, чем пробовать себя на ухабистой дороге чуждого вам жанра. Литература разбита на кланы. Вы утвердились в своей фантастике, так и судите по образу и подобию своему всех, кто пробирается к вам. И сами не лезьте в чужой огород. Поэты не признают вас за своего, какие бы чудные ”сонеты для нее” вы ни написали. В лучшем случае скажут, что это для домашнего обихода или в альбом сентиментальной знакомой по случаю дня именин. Мастера психологического романа посоветуют вам перечитать Достоевского и сурово скажут вам, что писатель, меняющий свой стиль, вообще не имеет ни своего языка, ни собственного лица.
— Вы отыгрываетесь, Владим, не только на шахматной доске, но и в литературной ступе, где истолкли меня в порошок. Однако, умолчали, как, поклоняясь строгой богине Натуры, сами писали о Стеньке Разине, в глаза его не видя.
— Не хотел вас запугивать. Прежде всего, не Стенька, а Степан Разин. Чтоб вам во Францию так ехать в поисках д’Артаньянов, как мне пришлось на Дону искать потомков Степана Разина! Вместо могучего удалого разбойника, идущего на Москву во главе крестьянского воинства освобождать крестьян, встретил я в Ростове его пра-правнука, худосочного щеголя, увлеченного только эстрадой. Его собутыльники, из-за моих расспросов, косились на меня, как на шпика. Пришлось делать портретную зарисовку (я ведь грешу этим) с колоритного станичного атамана, носителя казачьих традиций, еле согласившегося надеть театральный кафтан и обнажить казачью саблю.
— А княжну где вы взяли?
— Ну, с ней совсем беда была, еле ноги унес.
— Из Персии?
— Ну что вы! Знаком я с примечательной личностью с Петром Ивановичем Чагиным, другом Сергея Есенина. Узнав, что поэт увлечен персидской экзотикой, он пригласил его к себе в Баку, где был директором издательства. И Есенин сочинил свои замечательные персидские стихотворения, не
— Я знаю прелестные стихи “Шагине ты моя, Шагине!
— Так это Петр Иванович уговорил заменить одну букву, во избежание похабных кривотолков.
— И вы решили искать Разинскую Чагине в Баку?
— Нет, в Южном Азербайджане, ближе к границе с Ираном. И ошибся. Там еще носили паранджи. Надо было в Тегеран попасть. Туда, якобы, с поощрения шаха, пропитанного парижским духом, проникают европейские нравы. А когда я пытался нарисовать свою персианку в нашей Средней Азии, то мужчины в ватных халатах и тюбетейках возмутились, и я, как говорил вам, еле ноги унес.
— И как же вы вышли из положения? Нарисовали бакинку?
— Нет! Это было бы нарушением моих принципов. Она у меня в романе под паранджей.
Званцев расхохотался:
— Ну, считайте, что вы отыгрались во всех отношениях.
— Теперь я вас заговорил?
— Заговорили, но не отговорили. Я уже не могу отступить. Если символом той эпохи во Франции была шпага, то я увидел там мудрость, назвав роман “Острее шпаги”.
— Бог вам с Ферма и кардиналом Ришелье судья, — заключил Владимир Андреевич, собирая шахматы в коробку.
Званцев пересказал в письме к Косте весь разговор с маститым писателем, а вслед за тем послал еще одно письмо, вложив в него и первый набросок рукописи.
“Друже Костя, дорогой мой! Пройдя через споры и сомнения, я пишу свой исторический “роман-гипотезу”, заменяя воображением пробелы наших знаний о жизни Ферма. И так увлекся, что поистине живу вместе с ним в его времени, в его мире, ставшим для меня близким, родным. И когда отвлекаюсь от рукописи, то спешу снова нырнуть в глубины давно минувшего.
С какой радостью, как близкий родственник, узнавал я, что Пьер Ферма — не профессор лицея или Сорбонны, а видный юрист, отдающий математике только свой досуг; и даже поэт, пишущий одинаково прекрасные стихи на французском, испанском и латинском языках.
А чтобы ввести читателя в другую эпоху, я попробовал совершенно изменить привычной мне короткой фразе, чуждой старин. Я, как бы, не только поменял почерк и, вроде, стал писать не “кириллицей”, а “готическим шрифтом”.
В первой же главе “Мушкетерские дни” я обрушил на читателя непривычную и ему, и мне старинную фразу в целую страницу, стараясь передать тогдашнюю изящную манеру изъясняться, прикрывающую грубость нравов. Упомянул в ней мимоходом любимого литературного героя шпаги, противопоставив ему Героя с умом, более острым, чем его прославленная шпага. Суди сам, что у меня получилось? И так ли писать дальше?
“Всему миру известно (благодаря ослепительному таланту Александра Дюма-отца), как в первый понедельник апреля 1625 года в маленький городишко Менг, не найденный мной на современных картах Франции, но тем не менее прославленного рождением в нем малоизвестного автора “Романа о Розе” Жана Колпенеля Менгского, въехал знаменитый литературный герой на кляче столь необыкновенной, кажется, поразительно рыжей масти, что она вызывала смех и удивление толпы зевак у гостиницы “Вольный Мельник”, на всякий случай вооруженных чем придется, ибо происходило это событие в полное смут и разбоя время короля Людовика XIII, что величал себя Справедливым, хотя был просто капризным, а подлинно правил Францией коварный, умный и жестокий кардинал Ришелье (герцог Арман Жан дю Плесси).