Мертвые из Верхнего Лога
Шрифт:
На следующий день утром Савелий отправился на Ярославский вокзал. Ну не мог он обмануть Аню, ему бы снились ее умоляющие глаза… Он был уверен, что страшная история о живых мертвецах — не более чем галлюцинация измотанного офисными стрессами человека. С другой стороны, Аня все-таки не просто банальная московская обывательница, у нее ведь университетское образование…
Жители деревни Верхний Лог как-то странно отреагировали на вопросы журналиста. Кто-то, скептически хмыкнув, крутил пальцем у виска, но некоторые смотрели на него так испуганно и с таким отчаянием, что ему становилось не по себе. Никаких конкретных фактов, помимо истории страшного убийства некой Татьяны Губкиной, ему узнать не удалось. Но одна женщина, ее звали
Местная жительница говорила о том, что в деревне уже давно творится что-то нечистое, и много раз из здешних лесов не возвращались люди, но все предпочитают это скрывать. Что и она сама, и другие в разное время видели поблизости мертвых. Вот и муж Нины, Борис, год назад потерялся в лесу и не вернулся… Вернее, вернулся, но весь черный, перепачканный землей, с неестественно ввалившимися щеками и без одной руки — пустой рукав развевался на ветру, а ему хоть бы что. «Он стоял перед окном, — горячо шептала Нина, — и смотрел прямо на меня. В доме не горел свет, и если бы Борис был человеком, то не смог бы меня увидеть. Но он видел. И я знала, что муж меня видит. А он знал, что я это знаю. Я тогда упала на колени и начала молиться, а когда открыла глаза, за окном никого не было…»
Все это случилось в самом начале лета.
И вот сейчас бывший сотрудник «Слухов и сплетен» сидел у окна, а пыльная электричка уносила его все дальше от Москвы. Савелий твердо решил во всем разобраться. В прошлый раз он провел в Верхнем Логе не больше двух часов, но теперь его уволили, спешить некуда, и вполне можно себе позволить посвятить расследованию несколько дней. На его груди висел громоздкий профессиональный «Кэнон» в специальном чехле.
Савелий настолько глубоко погрузился в невеселые воспоминания, что не заметил пожилую женщину в темном платье и черном траурном платке, которая пристально наблюдала за ним с соседней скамьи. На грязном полу перед ней стояла драная матерчатая сумка, из которой выглядывал батон белого хлеба, на ее коленях лежали какие-то замусоленные бумаги, в которых при ближайшем рассмотрении можно было узнать медицинскую карту психоневрологического диспансера № 2.
— Не к добру, — прошептала старушка и мелко, будто бы воровато, перекрестилась. — Не надо было тебе приезжать. Ох, не к добру…
1979 год. Москва
Воскресный утренний Арбат был залит солнцем, как блин топленым маслом Солнечные зайчики скакали по домам, деревьям и лицам редких прохожих. Половина девятого утра, слишком раннее время для толп. Стоял поздний апрель, блаженное хрупкое время, когда грудную клетку словно распирает от желания чувствовать себя живым.
Какая-то русоволосая девушка, одетая в сарафан и изрядно мятую, несвежую рубаху, вдруг сняла туфли и пошла, пританцовывая, босиком по еще не прогретым булыжникам. Девушка была молода и прекрасна — нежная белизна лица, глаза редкого кошачьего цвета, мутно-зеленые с желтоватыми прожилками. Ее ярко-розовые губы кривила бессмысленная улыбка, зрачки были слегка расширены. Девушка что-то напевала себе под нос и, казалось, находилась в другой реальности.
Она была не одна. Трое молодых людей, ее сопровождавших, выглядели не менее отрешенными и странными. У всех длинные волосы, все будто бы нетрезвы, но алкоголем от них не пахло. За плечами одного болтались старая гитара и весьма потрепанный полупустой туристический рюкзак. Другой зачем-то обвязал лоб замызганным обувным шнурком. Третий шел, пританцовывая, и все время посмеивался в густо разросшиеся пшеничные усы.
Никто из странных молодых людей не заметил, что за ними уже некоторое время внимательно наблюдают. Мужчина — высокий, темноволосый, в черном спортивном костюме и черной же ветровке — прятался в тени одного из домов. То есть вряд ли его можно было назвать прячущимся в полном смысле этого слова, потому что стоял он прямо, подбородок вздернут с живописной кинематографической надменностью, руки спокойно сложены на груди. Мужчина не пытался казаться незаметным, скорее просто не желал обозначать свое присутствие.
Сейчас Хунсагу было уже за семьдесят, но внешне он не тянул и на половину прожитых лет. Ни одного седого волоска, гладкая смуглая кожа, свежий взгляд, легкая походка. В юности, будучи еще Митенькой, он не считал себя привлекательным. Самым красивым юношей в его окружении слыл некий Володя Яновский, которого отличали по-девичьи белая кожа, длинные оленьи ресницы, деликатный пастельный румянец и кудри, как у боттичеллевского ангела. Володей хотелось любоваться, Митенькины же черты казались резковатыми. Он был словно статуя, высеченная из камня, — не руками талантливого скульптора, но сухим степным ветром. Не то чтобы он придавал собственной наружности хоть какое-то значение, однако время шло, и Хунсагу не раз приходилось наблюдать, как некрасиво старятся боттичеллевские ангелы, как по-бабьи оплывают их некогда нежные лица, как редеют золотые кудри, а фарфоровая кожа становится пористой и грубой. Ему же возраст был к лицу. Время стало его огранщиком — не портя кожу глубокими морщинами, не комкая черты, не плавя четкие линии, оно углубило его взгляд, ужесточило линию рта, придало общее выражение мудрости, силы и покоя.
За несколько недель до сегодняшнего солнечного апрельского утра Хунсаг обрел первый в своей жизни дом.
Однажды в самом конце февраля он, как обычно, поднялся в половине пятого утра на первую медитацию, и словно что-то в спину его толкнуло: настало время пустить корни. Ему, Хунсагу, нужен дом. В тот же вечер он отправился на Ярославский вокзал и купил билет на первую попавшуюся электричку. У него всегда была интуиция зверя. Он не рассматривал пейзаж за окном — знал, что, когда надо, ноги сами вынесут его из вагона. Они и вынесли. Хунсаг даже название станции намеренно не прочитал. Это был его личный шик — не обращать внимание на мир людей.
Он постоял на перроне и дождался следующего поезда. Потом снова вышел на какой-то станции и пересел в другой. В последний поезд его не хотела пускать проводница, молодая, но уже оплывшая хамоватая блондинка. Хунсагу потребовалось двенадцать секунд на то, чтобы изменить ее мнение — девица оказалась трусливой и внушаемой. Она впустила его в собственное купе и все четыре часа пути пыталась то напоить сладким чаем, то накормить домашними котлетами. В конце концов пришлось вырубить ее коротким точным ударом ребром ладони по шее. Проводница рухнула на пол, как спиленная сосна. Хунсаг аккуратно переложил ее на полку, укрыл ноги ветхим казенным пледом и, прислушавшись к вялому дыханию, констатировал, что проспит она не менее двух часов.
Наконец он почувствовал, что больше никуда ехать не стоит. Выйдя из поезда и оглядевшись, Хунсаг плотнее запахнул куртку, надвинул на лицо темный капюшон и медленно, но уверенно зашагал по протоптанной в снегу узкой тропинке. Немолодая женщина в ажурном шерстяном платке, торговавшая на станции мочеными яблоками, почему-то нахмуренно перекрестилась, глядя ему вслед.
Хунсаг шел и шел. Через рощу, через поле. Миновал какую-то деревню, потом еще одну. Свернул в лес. Долго и упрямо двигался по бездорожью. Он умел воспринимать любое монотонное действо медитацией. Ни о чем не думая, просто шел, сосредоточившись на дыхании, осанке, приятной мышечной ломоте. Наконец — к тому времени уже стемнело — остановился на небольшой опушке. И почувствовал: его дом будет здесь. Хунсаг сбросил рюкзак, прижался спиной к лысому стволу сосны и с наслаждением вдохнул чистый морозный воздух. Здесь, в этой глуши, он и проведет остаток жизни. И, если все пойдет так, как задумано, будет не один.