Мертвые мухи зла
Шрифт:
– И что?
– Стало даже интересно. Вот ведь любит себя... Умереть - не встать...
– Жестковата... Надо мягкой пользоваться. И то - помять, помять... Запомни. Я - фельдшер. Я - понимаю...
Пока усаживались в пролетку и Юровский расправлял вожжи, в голове неслось со скоростью курьерского поезда: "Ел, подтирался и рубаху заправлял... Человек, и человек обыкновенный, заурядный, а вот, поди ж ты... Ведь могилу, могилу им выбирал, комуняка проклятый..."
Это Ильюхин впервые вот так отделил себя от "комуняк", от ЧК, от всех - с красным
– Но ведь я - я тоже... Выбирал... яму. Для нее, - проговорил вслух.
– Ты чего там бормочешь?
– удивился Юровский.
– Что значит - "для нее"?
– Вернусь в Петроград - надо платок женский, местный, прикупить. Соврал, не дрогнув.
– Есть у меня... зазноба. Не на жизнь, а на смерть!
А вот это - чистая, святая правда, товарищ... Только ты об ней не узнаешь ни-ког-да...
Юровский удовлетворенно кивнул:
– Ты прав. Наши люди должны быть семейными. А то голову не к кому приклонить. С ума спрыгнуть можно... Так что - женись. Благословляю...
"Вот какой поп "благословил""...
– подумал.
До города доехали быстро, Юровский гнал лошадь, не жалея.
– Дел еще...
– покривил губами.
– Невпродых. От забот полон рот, так-то вот, влюбленный антропос...
И заметив, что Ильюхин обиделся, объяснил:
– Антропос - это по-гречески - человек. Рассказ такой есть у Чехова. Читал? А жаль... Великий писатель.
Дни летели, как звезды с ночного неба: прокатился денек и погас без следа. Ильюхин давно уже привык к однообразию этих дней и даже, если случались события, - они постепенно переставали быть значимыми.
Единственное: если удавалось увидеть ее... Хотя бы издали... О, это всегда был праздник души и сердца. Но в воздухе уже висело нечто, неотвратимое и страшное, однажды утром Ильюхин поймал себя на скверной мысли: чему быть - того не миновать. Ах, как плохо это было, как унижало его человеческое достоинство, его веру, его несомненную веру в изначальную, непререкаемую справедливость...
В один из таких дней Юровский рассказал о финале эсеровского мятежа: сил у власти нет, людей значительных - с той и другой стороны пока простили, - это "пока" произнес, как смертный приговор, убийц Мирбаха пообещали наказать - да ведь тогда надобно и с товарищем Дзержинским разбираться. А как? Многие сочувствуют железному... Многие. И товарищ Ленин изволил проглотить и сделать вид, что ничего-с... А на самом деле Феликс с его левыми убеждениями и закидонами - кость в горле. Но - до поры до времени. Ленин никому и никогда не прощал политического инакомыслия. Всё остальное - сказки.
Ильюхин смотрел на вдруг разоткровенничавшегося коменданта, и самые мрачные, самые невероятные мысли ползли зудящей шелухой под черепом. Главная: всё заканчивается, и больше незачем валять петрушку. А в невысказанной сути странных слов - последнее предложение: подумай, матрос. Крепко подумай и выбери наконец путеводную звезду. А она - Ленин, кто ж другой... Феликс твой всего лишь отзвук великого человека, претензия в штанах и сапогах, а что он без Ленина?
– Сейчас поезжай в любой куда
– А как это называется у вас?
– спросил с интересом.
– У нас?
– сощурился, поморщился.
– Синагога называется. Наши реббе и шамесы - такая же сволочь для мирового пролетариата, как и ваши попы. Настанет день, и мы кишкой последнего царя последнего попа удавим, понял? И всех этих попиков, реббеков, мулл мусульманских спустим под откос истории. Зачем новому революционному человеку опиум? Ну и то-то...
– Так я поехал?
– Ты поехал, но ты еще не знаешь - зачем. Возьмешь попа, его прислужника, пусть оденутся, как положено, и все свои цацки возьмут с собою. Давай...
Искал не долго. Автомобиль (с недавних пор был у коменданта потертый "даймлер") попетлял по улочкам и вдруг оказался у большой и стройной колокольни. За ней обозначился и пятиглавый, с чашеобразным куполом, храм. Вошел, служба уже закончилась, старушки с ведрами и тряпками истово терли каменный пол. Заметив на возвышении у алтаря священника, подошел:
– Вы здесь как бы главный?
– Я настоятель, - не удивился священник. Был он лет пятидесяти, благообразный, спокойный.
– А что вам требуется?
– Вы сейчас поедете со мною. Возьмите все, что надобно для службы. И дьякон тоже... Поедет с нами.
– Куда, если не секрет?
– Узнаете.
Большой храм... Высоко под куполом - Господь Вседержитель распростер благословляющие руки. Какой у него глаз - суровый, непримиримый... Такой не простит, если что...
Может быть, впервые после детских лет и юношества, после нудных (такими казались, что поделаешь?) православных служб на "Диане" задумался о жизни, о себе, о ней... Вот, свела судьба, распорядилась, и от того, как ты, раб Божий, Сергей, поведешь себя - будет тебе и станется с тобою. Странно как... Нет в этом храме добрых лиц на иконах и росписях, добрых глаз. Все призывают к ответу, все смотрят в самую суть души - что там?
А что там, Сергей? Что там, ты-то сам знаешь это?
Или они все столь суровы, потому что нет прощения?
Да ведь что сделал? Что? Ничего пока не сделал...
И вдруг ударило: а Татьяна? А Бородавчатый? А царские слуги? Приближенные? Скольких порешил, Сережечка... Руки по локоть в крови - с этим теперь ничего не поделаешь...
Поднял глаза, произнес внятно:
– Прости, Господи... Ибо не ведал, что творю. А теперь спроси по всей Твоей строгости. Я согласен, потому что понял...
Вышел священник с баулом в руке, за ним дьякон с испуганным лицом, почтительно поздоровался, все чинно и стройно прошли к автомобилю и двинулись в обратный путь. Когда подъехали к ДОНу, Ильюхин заметил, как оба священнослужителя переглянулись и по лицу настоятеля вдруг разлилась смертная бледность...
Миновали калитку, охранники провожали изумленными взглядами небывалых гостей, когда вошли в кабинет Юровского, священнослужители машинально перекрестились на красный угол. Но икону не нашли и растерянно переглянулись.