Мертвые сыновья
Шрифт:
— А другие?
— Ранены при поимке. Не могут работать.
Когда они подошли, все трое сняли шапки. Старик медленно слез с забора — надзиратель в расстегнутой гимнастерке поднимался по склону, скаля большие, очень белые зубы. «Какие дурацкие зубы, прямо лошадь», — механически отметил Даниэль. Эррера в первый раз повернулся к нему. Даниэль увидел его улыбку. Улыбался он неуверенно, бледно.
— Зайдем ко мне, — нервно сказал Диего. — Зайдем ко мне, Корво. Выпьем, немножко… и поговорим.
«Вот, вот», — подумал Даниэль. И не сказал ничего. Однако не отошел от Эрреры. «Поговорим. Вот оно, волшебное слово». Им давно бы поговорить, а они все бегают друг от друга. Да, поговорить надо, надо. «Люди говорят,
Лиловый сияющий свет залил долину. Вдруг что-то белое дрогнуло в небе. «Вот и буря», — подумал Даниэль. И внезапно почувствовал себя одиноким и беззащитным. Неизвестно почему. Как ребенок. Он вошел в барак вслед за Диего.
— Входите, мой друг, — говорил Эррера.
Оба, сразу, поднесли руку к горлу и расстегнули ворот. Странные мысли мучили Даниэля. Такое бывало только в лесу, без людей. («Тут какой-то розыгрыш. Мелкий, нехороший розыгрыш, неуловимый. И заключенные так смотрят, и этот надзиратель…») Может быть, кто-то — кто же? — заставляет их жить в ладу, а они не хотят.
Мрак ослепил его на минуту. Кто-то тихо запел у самого барака.
— Раненые. Развлекаются понемногу, — сказал Эррера.
Он улыбался почти робко. Пес по кличке Куцый глухо рычал у его ног.
Вдалеке, в предвечерней жаре, полыхали белые зарницы. Черные тени скал большими лоскутами лежали у барака. Еще светило августовское солнце, и его свет смешивался с подступающей мглой. И воздух и небо казались мутными от известковой пыли. («Собрались тут, и каждый притащил свою смерть, свое одиночество, и живут, как братья, и все такие разные. Что ж, это возможно. Логично, хоть и странно с непривычки. Один, рядом — другой, и ни тому, ни другому, по-видимому, нет никакого дела до логики. Может, один выносит другого из огня, а тот уже мертвый… Хотя нет, мертвые равны».)
На том берегу упавшими звездами сверкали жестяные заплатки на лачугах или — осколки зеркал. Даниэль услышал долгий, жалобный собачий вой. («Мальчишки любят мучить собак. И смеются».) Перед бараком, на площадке, освобожденные от работы арестанты были похожи на отдыхающих крестьян. («Только вот этому, белобрысому, немного бы жару, молчаливой бы силы».)
Они вошли в маленькую комнатку Диего Эрреры. Туда, где он спал, работал, читал. Где, может быть, вспоминал. «Это каморка, волчье логово». Даниэль огляделся. «Камера». Четыре беленые стены, белая дверь. И низкий покатый потолок над суровой солдатской койкой. Книжная полка, голая лампа, а на столе, в хаосе книг и бумаг, — фотография мальчика. Даниэлю стало не по себе. Мальчик на портрете был до удивления похож на того, раненого. Он присмотрелся. Фотография была старая, там стояла дата: 1932. «А все-таки они с тем парнем — как близнецы». Даниэль провел рукой по глазам. Поднял голову. Увидел темный, плоский силуэт Диего Эрреры.
— Ужасная жара… Откройте, пожалуйста, окно. Не могу, когда так жарко, — сказал Даниэль.
Диего пододвинул ему стул и открыл окно. Ворвался острый запах свежераспиленной древесины. Перед бараком складывали дрова.
— На зиму, — сказал Диего. — Садитесь, мой друг.
Потом он поставил на стол коньяк и два стакана. Отодвинул в сторону бумаги. Пишущая машинка в черном клеенчатом футляре была похожа на большого, странного краба. Даниэль взял бутылку и наполнил стаканы, глядя на фотографию мальчика. «Он умер. Это ясно. Если человек умер, сразу видно по фотографии». Он решил, что это и есть тот сын Эрреры, о котором говорила кабатчица. Даниэль выпил и снова налил.
— За Эбро, — усмехнулся он. И тут же раскаялся. Он не мог, не хотел смеяться. Нет, смеяться нельзя.
Диего Эррера не рассердился.
— Что ж, выпьем, — сказал он.
И выпил. Потом они помолчали, глядя друг на друга.
Диего неожиданно встал, подошел к ящику, открыл его железным ключом. Вынул медаль на ленточке.
— Вот, — сказал он. — Все, что осталось.
Даниэль выпил еще. Коньяк согревал понемногу рот, нёбо и горло.
— Мои медали не здесь, — сказал он, снова глупо усмехнулся, и самому стало противно. — Рентгеновские снимки. Остались во Франции.
Эррера сидел напротив и медленно пил.
— Потому вы и приехали? — спросил он.
— Нетрудно догадаться.
— Конченый человек?
— Вот именно. Смешно — совсем не тяжело это сказать. Даже приятно: конченый человек.
— Это серьезно?
Вдруг Даниэлю надоело. Однако он ответил:
— В достаточной степени.
— В достаточной степени, чтобы вернуться и запереть себя в лесу. Я слышал, Херардо Корво как-то говорил: «Почую смерть, уйду в лес. Сдохну у дерева». Да, чем-то вы похожи, все же — родственники. Любит Херардо такие вещи. А не скажешь.
— Я был в Аржелесе [14] . Потом в Агде… — с трудом продолжал Даниэль. — В Агде хуже. Для меня, во всяком случае. Оттуда ушел на шахты, — набирали рабочих… Многие хотели записаться, даже бунт устроили. Был я на шахтах всю войну… А когда она кончилась, случилась со мной беда.
Даниэль дотронулся до груди. Диего Эррера поднял брови.
— Разрешите спросить какая?
Даниэль Корво пожал плечами.
— Что ж, секрета тут нет. Силикоз. Так, кажется, это называют. От шахты. Угольная пыль входит в уши, в рот… Ну, сами понимаете. Забивает легкие. Лежал я в больнице, долго лежал… Сказали: «Ничего нельзя поделать, если не будете на воздухе. Побольше кислорода, поменьше работы».
14
В Аржелесефранцузское правительство устроило концлагеря для испанских беженцев.
— Что же вы сделали?
— Ничего я не мог сделать. Таскался туда-сюда, как бродяга. Вернулся в больницу. Году в сорок шестом приблизительно. Они говорят: «Год, не больше…» Я хотел знать.
— И вы поехали сюда.
Даниэль вытер губы тыльной стороной руки.
— Да, решился в конце концов. Или — нет. Ничего я не решал. Я просто подходил все ближе, ближе… В один прекрасный день перешел Пиренеи. Правду сказать, сам не знаю, как это все было. Потом Исабель написала мне.