Мертвые сыновья
Шрифт:
Да, странные люди женщины — с этими своими детьми, терпением, яростью, преданностью, собачьей верностью. Их верность больше любви, больше ревности, больше страсти. Да она вообще не связана ни с любовью, ни с ревностью, ни со страстью. У женщины были странные руки, дубленные водой и солнцем, потрескавшиеся, жесткие, — такие руки и ударить могут и работать. Пальцы в трещинах, ногти обломанные, старые, отполированные, как ручка посоха. Ее руки задерживались на головке спящего мальчика, погладят и остановятся — напряженные, горячие, большие, словно говорят: «Спи, спи».
Странные люди женщины.
Это Мария, жена Энрике Видаля, заразила Даниэля тревогой и беспокойством. Она приходила к ним, опиралась о стол всем своим весом. Глаза у нее становились другие — затуманенные, незнакомые. И он думал: «Значит, и ей бывает грустно». И ей, несмотря на визгливый голос, на бесконечную воркотню. Она заразила его печалью, опутала, облепила. Он всегда хотел выпутаться из предательской, лживой печали. Он должен был жить без печали. Но эта женщина, как все женщины, была нелепа и непонятна. Она говорила, навалившись на стол всем своим весом: «Нельзя тебе быть одному». Как-то раз он уставился на нее, словно думал отыскать истину на этом пористом белом лице. «Как это одному? — спросил он. — Я не один». Она сложила
Стояла жара, было воскресенье. Он забыл, то самое или следующее. Все равно. Было воскресенье, стояла сильная жара. Он обедал у Энрике, он почти всегда обедал у него по праздникам. В этом доме царил какой-то семейный дух, хотя хозяева не были ни нежны, ни даже приветливы друг с другом. А все-таки тут была семья. Настоящая семья, три человека. Мария подавала мясо с картошкой или что придется. Все густое, из кастрюли идет пар. Кастрюлю она ставила прямо на стол, на клеенку. Рядом хлеб, большой, круглый, в него воткнут нож. Толстые стаканы, наполненные вином до половины. Мария подливала себе газированную воду. Энрике иногда тоже. Тарелки она накладывала с верхом. Мужчины часто просили вторую порцию. Потом, по воскресеньям, она давала им кофе. А иногда фрукты: персики, виноград, сливы. Летом в начале обеда подавала салат. Она любила называть блюда по-каталански, хотя сама была нездешняя, — выговаривала названия без акцента, резким, визгливым голосом уроженки Кастилии. Она любила Каталонию, ведь у нее муж каталонец, и сын был каталонец. (Даниэль тоже любил Каталонию. Ничего не поделаешь, приходилось любить. И Патинито любил ее там, на чужой стороне, жаркими ночами. Даже больше, чем здесь.) Было воскресенье, стояла жара в Барселоне, особенно на окраине огромного, корчащегося города, спящего и не спящего. Они пообедали, Мария сметала тряпкой на поднос крошки с клеенки, убирала приборы и стаканы. Налила в кухне кофе — оттуда донесся густой запах — и принесла полные чашки. Черные прутья балкона виднелись сквозь жалюзи. В комнату проникали странные звуки улицы, шаги, чьи-то голоса. Топот детских ножек. Еще один свисток паровоза. Колокол где-то далеко. Сквозь щели жалюзи сочился яркий, желтый свет. Мария выращивала на балконе нежно-розовые цветы. Вечером Даниэль и Энрике собирались за город. Их ждали там Ким, Эладио, Льонгерас.
(Три имени всплыли в памяти воскресным утром. Ясно, как будто вчера слышал. Дурацкая штука память! Ким, Эладио, Льонгерас…)
Они сидели на пляже в маленьком кафе. Песок был нечистый, замусоренный, всюду валялись какие-то колючки, гнилые рыбьи потроха, зеленые битые бутылки, размокшие в море альпаргаты, пустые лодки, все ржавое, вонючее, соленое. Столики стояли, прямо на песке, под хилым камышовым навесом, пропитанным солью, исхлестанным ветром.
За деревянными серыми столами люди медленно говорили и пили вино. Море в глубине было зеленое, как оливковое масло. Полуголые дети играли в чехарду, поднимая тонкую сухую пыль. В такое время — в пятом часу — на пляже не было почти никого. От сточной канавы шел резкий запах. Часам к шести все ушли, — они остались одни. Энрике заговорил о прежнем. Все горело, жестоко сверкало на солнце. Потом опять пришли люди. Парочки, толстые полуголые дамы с детьми вместо болонок. Кафе снова наполнилось до отказа. Мастеровые пили вино и ели моллюсков. Пахло жареными креветками. Из глубины кафе валил дым, сверкал огонь в плите, масло шипело на сковородках. Энрике снова заговорил о прежнем. «Она права». Она — это Мария. Ветер стал холодней, солнце медленно погружалось в воду. До них доносился говор, гомон. Запахи нечистот, соли и ракушек пропитали вечерний воздух. От белого вина во рту был старый, знакомый вкус. («Вероника». Да, он уже говорил о ней Энрике. Говорил как-то. Конечно, говорил. Энрике спросил, а он сказал.) Энрике не отвечал ни «да», ни «нет». Он твердил: «Привези ее. Лучше будет. Скоро начнутся большие события. Привези ее. Лучше вам быть вместе, если ты ее любишь». Даниэль ее любил. Любил. Он снова выпил. Теперь он знал точно. «Я не могу без нее», — быстро сказал он. А Энрике повторил: «Привези ее. Сам знаешь, Мария говорила, ты у нас как свой. И комната есть пустая. Она туда и не заходит, даже убрать не хочет. Для нее тоже будет лучше». Он решился. Тогда Энрике сказал: «Это дорого обойдется». Об этом Даниэль уже думал. Деньги он достанет. «Деньги найдутся». Энрике посмотрел на море, на какой-то далекий огонь. «Зато жилье даром». Тогда Даниэль сказал то, что не говорил ему ни разу: «Спасибо». Энрике пожал плечами. И странным, необычным голосом произнес: «Она права. Нельзя быть одному». И Даниэль понял, как одинок Энрике. Вот он смотрит на море, на многолюдный пляж, на все. На этих рабочих, на этих женщин, на этих детей. Сидит тут и смотрит. «Когда я пришел к нему, он тоже смотрел. Сидел у балкона и смотрел сквозь жалюзи. Да, он совсем одинок. У него есть любящая жена, которая прячется в коридоре. У него есть кровать сына, и коробка с фотографиями, и книги на полке в углу столовой. Там он сидит вечером и ночью, не спит, слушает, наверное, свистки удаляющихся поездов и чувствует, как дрожат стены и позвякивают стекляшки на абажуре. Он совсем одинокий, и в типографии и дома. Когда идет по улице, когда встает; когда смотрит, когда читает, когда входит туда, в комнату с замазанными стеклами и зеленым колпачком на лампе. Он одинокий, когда забегает в „Крокодил“
Он только дошел до первых лачуг, когда услышал взрыв. Сперва появился дым за сточной канавой, из мусора. А потом полетели в воздух песок, известка. Бежал ребенок, и лаяла собака в потухающей вечерней жаре.
Тогда он увидел их, все тех же. Женщин, таких как всегда. «Странные люди женщины». Это взорвалась петарда. Бог знает, как она попала в канаву, где копались в мусоре дети. Она взорвалась, рядом играл ребенок. И вот на мусоре и на известке лежало маленькое тело, и странная чистая кровь была на песке. Там он лежал, а круглые, пивного цвета глаза еще смотрели. Там он лежал, может быть — мертвый (кто знает!), и смотрел на них сквозь изгородь тайны, под небом, уже подернувшимся темной лазурью, оранжевым у горизонта, лиловым у берега. Там он лежал, его чистая кровь текла среди грязи и криков, а Даниэль еще слышал грохот, еще видел взрыв и ничего не понимал.
К ребенку бежали женщины. Они уже знали. Бежали распатланные женщины и выли по-волчьи, почуяв смерть. Они бежали по равнине, воздев руки, крича в голос. Они орали, спорили — где же мать? («Потому что мать всегда приходит поздно. Мать опаздывает, а смерть уже тут, жестокая, непонятная смерть».) Он думал почему-то: «Этот мальчик был не такой, как все». Смерть появилась внезапно, в разгаре игры, без причины, без повода, безвременная смерть. Он немножко завидовал — эгоистичной, нехорошей завистью. Женщины негодовали. «Вот, доигрались со своими петардами!» (А другого мальчика — того, который уцелел, — била мать, била по голове твердой, худой рукой. Он ведь жив, он здесь как холодный ветер в груди в этот воскресный вечер. Жив.) Потом пришла другая. Она опоздала, закрутилась по хозяйству, не могла оторваться от трудных воскресных дел. А теперь пришла, ее позвали, и она пришла. Она — главное горе этого вечера. Горе — не в крови и не в круглых глазах. Смерть шла рядом с бледной женщиной, а та спотыкалась, кричала, роняла на землю корзину, хлеб, слезы. Женщина отделилась от сына в час его рожденья. Теперь она привела к нему смерть.
Его понесли на руках в больницу. Женщины шли, кричали, и все они были в передниках, которыми вытирают стол, в которые закутывают детей, собирают уголь со шпал. Даниэль видел их, и ему становилось страшно, словно он предчувствовал что-то. И он услышал слова Энрике: «Привези ее. Скоро начнутся большие события…»
В ту ночь вернулось живое, ясное воспоминание. Он не мог без Вероники. Он сам сказал: «Я не могу без нее». Она все время просила в письмах: «Когда ты возьмешь меня к себе?» А в небе сверкали отблески далеких взрывов, или пожаров, или просто звезды падали куда-то.
Даниэль Корво смотрел на склоны Нэвы. Там, у буков, в августовском зное, он видел нежную изморозь апрельской дороги. Той самой дороги, по которой бежала из дому Вероника тринадцать лет назад.
Глава шестая
Прямо перед глазами жужжала огромная сине-зеленая муха. Он вернулся в сторожку, сел к столу. Выдвинул ящик, задвинул. Деньги были. Мало, но ему хватит. На еду. И на питье. Там, снаружи, деревья живут дождем, ветром, светом. «Деревья — хорошие друзья». Он снова выдвинул ящик и снова посмотрел на деньги. «Собаку куплю. Говорят, собака — верный друг». Даниэль порылся в памяти — какие же были у него друзья? «Ладно. Все одно. Куплю собаку». Он вспомнил, что в детстве у него была собака. У них с Вероникой. Попала под грузовик. Дождь тогда шел, он хорошо помнит. Как давно, господи, как давно! Если он правда купит собаку, а она подохнет, он выроет ей могилу, там, в ущелье. Возьмет за задние лапы, подтащит к самой яме и — туда. Потом как следует утопчет землю. Даниэль задвинул ящик, встал, снял со стены ружье.
Он вышел. Каркая хором, летело воронье с лошадиного кладбища, со дна ущелья. Жуткая радость царила вокруг, сверкало ослепительное августовское солнце. Возвращались вороны, иссиня-черные птицы — клювы запачканы падалью, черной запекшейся кровью — в молчании дня, в беспредельном спокойствии послеполуденного мира. А там, высоко, сверкало слепое, огромное (прямо не верится!), все то же, прежнее, солнце.
Стояла тяжелая, мокрая жара. Следы отпечатывались на размякшем асфальте.
— Занятие?