Мертвые сыновья
Шрифт:
— Приходи туда, к нам. — Исабель сжала руки. — Я тебя умоляю! Я буду о тебе заботиться. Посидишь с нами, со мной и с папой… Моника совсем дикая. И такая молодая… Мы одни, Даниэль, мы с папой совсем одни в Энкрусихаде! Зачем мы поднимали поместье, для чего я столько трудилась? Я часто себя спрашиваю — для чего? Сколько лет мы с папой каждый вечер сидим вдвоем, вдвоем, друг против друга! Сколько лет мы молчим, вспоминаем! Ничего не осталось, ничего. Только ты, Даниэль. Молодость прошла, мы стали вот такие, только ты — из того времени, только ты один. Нам надо быть вместе, Даниэль. Приходи… хоть по вечерам. Хоть иногда. Не оставляй меня одну! Ты знаешь? Там ведь комната Вероники, она заперта, в ней все как было. В шкафу ее детское белье и наши старые портреты. И твое ружье — то, маленькое, — вы еще брали его в лес, когда убегали по утрам, и ты стучал в пол… а она не могла найти башмачки и бежала к тебе босая, непричесанная, как деревенская. Ты помнишь, Даниэль? Если бы ты знал, когда я услышала о ее смерти, я так плакала на ее кроватке и целовала ее ленты. Они у нее лежали в шкатулке, где ножницы и серебряный наперсток, и бусинки от того ожерелья,
Слезы катились по щекам, безудержные и нелепые, как те слова, которые — первый раз в жизни — срывались с ее уст. До отчаяния, до смешного крупные слезы. Даниэль смотрел на нее холодно, со стороны.
Исабель поправила волосы, утерла слезы обеими руками. Громко высморкалась. Старая женщина, с красным носом и распухшими глазами. Несчастная женщина без юности, плоскогрудая, с сухим ртом.
— Даниэль, Даниэль, никто не думал о моем сердце! Всё принимали как должное — мои жертвы, мой труд, мою твердость… Что бы стало с Энкрусихадой, если бы не моя твердость!
Он смотрел на нее серьезно и задумчиво.
— Поздно, — сказал он наконец. — Уже поздно, ничего не будет.
Исабель встала и пошла к двери.
— Если как-нибудь вечером ты почувствуешь, что одинок, подумай о моих словах. Нехорошо человеку быть одному, Даниэль. Страшно.
А Даниэль вспомнил слова Диего Эрреры: « Из всех тварей земных только человек одинок».
— Прощай, Исабель, — сказал он.
Потом подошел к окну и смотрел, как она идет меж стволов — к тропинке, вниз. Вернулся к столу, отрезал еще один ломоть и медленно ел, глядя в потухшую печь.
Часть вторая
Голод и жажда
Глава первая
Откуда-то доносились голоса. Голоса эти звучали возле него когда-то прежде, а теперь возвращались, перепутанные, отраженные, как эхо. Слова начальника, Санты, повара, товарищей: товарищей по тюрьме и других, прежних, — тех, кому он завидовал, кого презирал, даже ненавидел, едва выносил. И все-таки они были друзьями в единственно возможном значении слова. Он не понимал, каким образом доносятся до него все эти голоса — бессвязные, потускневшие, лишенные смысла.
(«Это всего лишь испытание. Я хочу помочь вам, достучаться до вашего сердца, пока вы еще молоды. Даже когда человек кажется совсем пропащим, в душе его теплится надежда. Я помогу тебе. Ты обретешь мир душевный. Вас называют „искупающие вину трудом“. Я молюсь за вас, за ваше искупление».) «Ах, искупление, ха, ха, ха! Святой отец, скажите! Ха, ха, ха! Поддакивай, парень. Завсегда поддакивай. Будто согласен с ним. Главное — влезть ему в душу. Во-во! А еще лучше, сделаем складчину и что-нибудь ему преподнесем. У нас тут есть краснодеревец один, так он ему мастерит шкатулку. Резную — всякие там щиты, знамена, шпаги… Здорово! А приглядеться если — он хороший человек! Добрый!» — «Гляди, парнишка, я покалечился, когда меня хватали, нога раздулась, что твой кочан. Теперь я здесь за повара. Как сыр в масло катаюсь». — «Нечаянно убил, клянусь. Неужто я, бедный старик, нарочно загубил бы свою жизнь? Вы, молодые, дело другое. Вам кровь в голову шибает. А я… В шестьдесят пять лет и при восьми-то внуках! Как бог свят, ненароком убил. Из одного нипочем душу не вытрясешь, а другой, глядишь, от сущего пустяка окочурился. Так-то». — «Теперь я как сыр в масле. Я уже прослышал, что пришелся ему по нраву. А это вот Санта, фельдшер. Из конторы. Это он там стучит на машинке и напевает: „Ах, увядшие лилии плевелов горше…“ А еще помогает врачу, хотя сам знает в сто раз больше, ведь врач у нас дурак набитый…» — «Видит бог, сын мой, я хочу помочь тебе…» — «Он помогает доктору лечить больных. Послушай, парень, рожа у тебя подходящая. Попасть бы тебе сюда, вот бы здорово! Ей-богу, я тебе буду рад…» — «Ты родился под счастливой звездой». — «Старый дуралей, у меня во лбу звезда… Вот здесь, гляди!» — «Да это просто родимое пятно, гнусное родимое пятно». — «Нет, это кровь. Мне поставили клеймо на лоб, когда я был совсем маленький. Нет, это вино». — «Безобразное родимое пятно. Кусок бархата на лоб налепили. Сорочья отметина, вот это что». — «Малыш, ты родился под счастливой звездой…» — всплывали в памяти слова мадам Эрланже. «Да, у меня есть своя звезда. Я глядел на нее в детстве, просыпаясь по ночам и слушая скрип лодок. Старых лодок, брошенных на песке…» — «Малыш, ты родился под счастливой звездой». — «Мальчик, ты ни разу не слыхал про христиан? Здесь был цирк, и звери пожирали христиан. Ах, какой ужас! Мальчик, у тебя кровавое пятно на лбу. Как у Каина, братоубийцы;
Растерянно хлопая глазами, Мигель Фернандес разжал пальцы. Пот медленно стекал за воротник. И вдруг — внезапная резкая вспышка света — к нему вернулось сознание. «Долина Камней. Эгросский лагерь для уголовных преступников. Мигель Фернандес. Двадцать лет». Юноша наконец сообразил, что смотрит в потолок. А такой потолок только в конуре начальника. («Дон Диего. Фу! Да ведь „доном Диего“ называют цветок, ночную красавицу».) А он? Вот уж не красавец. Мигель опять поморгал. «Значит, меня притащили в комнату дона Диего. Да, он очень заботится о нас. Когда тот парень отдал концы, дон Диего пришел сам на плотину и долго стоял возле покойника, пока не подоспел судья. Это очень на него похоже». Мигель начал припоминать. За работой он поранил ногу, но не обратил на это внимания. Дело не в ране, он уверен. Здесь другое — проклятый туман. Снова наполз, предательски подкрался. Мигель чувствовал себя разбитым. Ноги — точно свинцовые гири. Туманзаползал в глаза, заволакивал мозг, мешал смотреть. Предметы вокруг нелепо вытянулись: тени от камней, человеческие фигуры, все словно расплылось в красноватой мгле, а земля под ногами вздыбилась, отвердела. В ушах отдавались шаги товарищей, глухой шум, удары лопат, хриплое гуденье камнедробилки — и вдруг все исчезло. (И совсем уже нелепо — как всегда перед сном — на память пришел первый день в Эгросе. С тех пор миновал уже месяц. Непонятно почему, он снова и снова мысленно переживает тот миг: прыжок с грузовика в глухую ночь. Над рекой он впервые увидел барак на холме — огромный, черный — и силуэт одинокого, скорбного дерева. Донесся плеск близкой, но невидимой во тьме реки — она терялась в роще тополей, дубов, буков… «Эгросский лагерь для уголовных преступников». Залаяла собака. Он смотрел в сторону этого лая — в черноте ночи смутно маячил лагерь, похожий на развалины селения. Черные остовы в ночи — лачуги жен и детей преступников… Зажгли фонарь. Слышны были шаги часовых. Как во сне, он снова увидел перед собой ту дорогу — фонарь выхватывал из мрака клочок красноватой каменистой земли. Дорога в гору.) Сегодня на работе — «да, да, это было сегодня» — перед ним опять всплыла земля того дня, той первой ночи. В глазах потемнело. Земля так близко придвинулась к нему, к его лицу, что он ощутил ее холодное прикосновение. Вытянув обе руки, схватился за камни, — точно огромные злобные зубы впились они в ладони. «Долина Камней». (А в душе, в самой глубине, долго, жалобно звучал собачий вой. Вот так скулила собака в ту первую ночь…)
Сделав над собой усилие, Мигель Фернандес поднялся. Теперь он знал — уже давно слышит он этот голос, уже давно смотрят на него эти глаза. Неважно, что именно говорит человек. Для него никогда не имело значения, что говорит этот человек, который так далек от него, от его мира, его мук и забот. Этот сумасшедший, выдающий себя за святого. «Святых больше нет, нигде нет». И он подумал: « Туманопять навалился на меня». Последний приступ был четыре месяца назад, в барселонской Модело [18] . Тогда никто не заметил. Теперь так просто не сойдет, придется объяснять им. Но как объяснить, когда сам ничего толком не знаешь? ( Туманне повторялся с тех самых пор — с детства, с войны.)
18
Модело— уголовная тюрьма в Барселоне.
— Что с тобой, парень? — обратился к нему начальник.
Безотчетно он хотел вскочить, снять шапку, но тут же спохватился — ни к чему, глупо. Да он бы и не смог — ноги еще дрожали. На плече у себя он почувствовал руку начальника, как в тот день, когда дон Диего хотел «побеседовать с ним по-отечески» — так он говорил.
— С тобой это часто бывает? — спросил начальник. — Больных мне не надо. Не должно быть больных. Здесь не санаторий. Меня обязаны были предупредить.
Он казался озабоченным. Юноша глубоко вздохнул и заморгал. Голова раскалывалась от боли. Очертания предметов понемногу становились отчетливее, — возвращалось сознание, драгоценное сознание. Подле себя он заметил Санту. Куском ваты Санта утирал ему кровь с лица.
— Я не болен, — сказал Мигель тихо. — Просто устал… Не знаю, что такое. Нервы подкачали.
— Устал, — повторил начальник. И больше ничего не сказал: отвернувшись, принялся рассматривать какие-то бумаги у себя на столе. Поди разбери, что хотел сказать этим словом Диего Эррера.
Внезапно Мигель почувствовал сильное жжение в плечах и затылке. Болезненное жжение, проникающее до самых костей. «Что ж, пусть вышвырнет меня, — подумал он. — Пусть вышвырнет, как дохлую собаку на свалку. Плевать! Не все равно, здесь ли, в другом ли месте. Плохое или хорошее обращение — по мне все едино. Свобода мне нужна». А в глубине души все восставало против смутной грусти, которую навевало слово «свобода». Против смутной тоски по неведомому, далекому… Скрестив ноги, начальник уселся за свой стол. Худой, низенький мужчина с профилем хищной птицы. Обут в старые черные сапоги. Перелистывает бумаги, а рядом, на столе, догорает сигарета. Мигель оглядел стены. Книги на полках, низко нависший потолок… Комната маленькая, два наглухо закрытых окна с грязными зеленоватыми стеклами, несколько стульев, цветная литография Франко в адмиральском мундире… Койка, на которую его положили, была вроде кушетки, жесткая, скрипучая. Ему удалось сесть и обхватить голову руками. И тогда со лба на колени вновь закапала кровь.