Мертвые сыновья
Шрифт:
(Черт знает, почему так часто вспоминается этот день — как комок, который вновь и вновь подкатывает к горлу.)
Это было в их поселке, на пристани. Ему тогда исполнилось восемь лет, и все события до этой революции, до этой войны навсегда изгладились из памяти, если вообще когда-нибудь в ней запечатлевались. Время было слишком стремительным, слитком бурным. Пристань в тот день кишела народом. Отчетливая, резкая картина того дня всегда предшествовала туману. Народу было столько, что Чито и Мигель пробирались чуть не ползком; они пролезали под ногами мужчин и женщин, чтобы поглядеть на тех, других людей. Он не знал, какой спектакль разыгрывают эти люди, но посмотреть представление было необходимо. Так же как удирать от матери. Крепко сжав ему руку, Чито тащил его за собой. Они прокладывали себе путь, расталкивая толпу локтями. Наконец протолкались к пристани. Он смотрел на одного, только на одного из тех людей. Этот человек был очень бледен, лицо у него заострилось. Как и четверо других, он стоял на борту баркаса, руки его были связаны за спиной, локоть к локтю. Связаны были и лодыжки. Вокруг Мигеля люди тараторили без умолку, а некоторые смеялись. Смех был прерывистый и звучал странно, отчужденно. Плеск воды о пристань тоже казался смехом, а люди — нельзя было понять, веселые они или испуганные. Матери на пристани не было. Отца он не видел, но знал, что он тут. Отец был среди тех, кто связывал руки и ноги пяти офицерам, хоть он и не видел его там.
(Думая о детстве, он знал, что «был ни с кем». Родителей своих он вспоминал всегда порознь.
Он всегда стоял в стороне от мира, который час за часом раскрывался вокруг него; всегда был в отрыве от этого мира, всегда «совсем другой». В свои восемь лет он рос как на дрожжах. Этот мир порождал и убивал представления в его душе. Нет, в тот день с ним тоже не было никого. Связанный мужчина в расстегнутой куртке неизгладимо врезался в память.
(Еще и теперь стоит перед глазами белый треугольник груди — непонятно белый после землистого лица.)
Он подумал, что у этого дяденьки, как у кукол, тело из одной глины, а лицо — из другой. Четверо остальных его не интересовали. Он знал, что они, связанные, тоже в плену у таких людей, как его отец, но на них он не глядел. Потом он увидел, как им обмотали шеи одной большой цепью и спустили с баркаса в море. Их долго держали под водой. Он слышал крики. Все казались напуганными — и те, кто глазел на казнь с мола, и те, кто, обливаясь п отом, удерживал на весу цепь; впрочем, некоторые смеялись. Стояла невыносимая жара, и ласточки летали низко-низко. Перед грозой. Так объясняли моряки. А офицеры были под водой, связанные, подвешенные за шею на цепь. Все кричали сразу, и ничего не было слышно. Мигель пытался что-то разобрать, что именно, он и сам не знал, но так ничего и не услышал. Вдруг толпа хлынула вперед, чуть не сбив его с ног, а потом откатилась назад. Но он словно прирос к земле, не сводя глаз с моря. Дух у него занялся. «Чито, скажи, они уже утонули?» Чито не ответил. «Чито, они захлебнулись?» Время ползло невероятно медленно. Утонуть — раньше это было только словом или человеком, который не вернулся. Когда стали выбирать цепь, он уставился в землю. Люди тянули изо всех сил, по команде, обливаясь п отом от натуги. Они тащили цепь вверх, рывками. И вот вынырнули ужасные, посиневшие лица утопленников — волосы приклеились ко лбу, с них стекала вода. Он поскорей опустил глаза, зажал уши ладонями. И почувствовал, как струйка слюны сползает изо рта, из глубины глотки. Увидел свои босые ноги, озябшие, несмотря на знойный июльский день. До сих пор утонуть — это было всего лишь слово. Он знал, что моряки иногда тонут. Если утопленников привозили, тела их закрывали простыней, и невозможно было ничего увидеть. На них не позволяли смотреть. Утонул один из братьев Чито. Странным горбом торчал он под простыней. Это было совсем непохоже на сегодняшних утопленников. Утонувших, как и всех мертвецов, несли на кладбище. (До того дня кладбище было местом на окраине поселка, где вкусно пахнет травой и свежей землей. С этого дня кладбище пахло кюветом, холодом, сладковатой гнилью, в которую падают мертвецы с чудовищно распухшими лицами; мертвецы с вытаращенными глазами смотрят на тебя, смотрят, даже когда ты уже далеко и в груди ноет от сумасшедшего бега.) Струйка слюны запеклась в уголке его разинутого рта. Во рту все пересохло. И закрыть его не было сил. Медленно он поднял глаза кверху. Толпа на пристани стала вдруг похожей на дома на улице. Углы домов, которые мешают смотреть. Тут были мужчины, женщины, дети. У детей под глазами и вокруг губ легли густые тени. У всех из груди рвался вопрос, но все молчали — тягостное, душераздирающее молчание. Никто не искал его в тот день. Он думал, что вернется домой с матерью. Где она, он не знал, но все равно он вернется с ней вместе. Он всегда приходил домой есть и спать. Вдруг Чито еще крепче сжал его руку, и они взглянули друг на друга. Чито был так же бледен, как и он. Хриплым голосом Чито спросил:
— Видал, что сделали со священником? Нет, ты видал, что сделали со священником?
Чито был худой, смуглый, почерневший от солнца. Сын андалуски, как и он. Их матери приехали сюда из другого края; быть может, они были сестрами. Чито было одиннадцать лет, он жил рядом с их домом. Мигель ходил за ним хвостом, потому что Чито знал множество всяких вещей и был старше его на три года. Его мать называла Чито «проклятой обезьяной». Чито и он убежали оттуда. Больше они не хотели смотреть.
Они сами не помнили, как пустились бежать со всех ног. Их преследовали крики. И глаза утопленников, и вывалившиеся, распухшие языки.
— Мама, Чито видел священника, — сказал он ночью.
Ночь почти всегда заставала его врасплох; она приходила в дом раньше него. Наступала неизвестно как, вдруг. На улице был еще день, но когда он входил в дом, то оказывалось, что ночь там уже наступила. В ту ночь мать глядела в раскрытое окно. Он понял, что она прислушивается к трескотне пулемета.
(Окно запомнилось лучше, чем дом.)
В темноте окно вырисовывалось бледным квадратом — холодного, нежного, зеленоватого цвета. Вдруг воздух наполнялся крепким сладким благоуханием. Это и была ночь. Но если зажигали свет, квадратное отверстие окна открывалось в мир, залитый серебром. Видно было, как сталкиваются друг с другом темные облака, похожие на густой дым поезда — на клубы паровозного дыма. И тогда уличный шум доносился отчетливее, определеннее.
В ту ночь мать прислушивалась к шуму. Руки матери, казалось, всегда были влажными — такие они были шершавые и лоснящиеся. Она говорила, что это от домашней работы, которую не переделать. Когда мать не хлопотала по дому, то стояла, уперев руки в бока. При движениях, при ходьбе она слегка покачивала бедрами — мягко, лениво. Порой мальчик прижимался лицом к этим полным, гибким бедрам, и у него странно щемило в груди. Запрокинув голову, он видел гладкую, бронзовую шею матери, искал взглядом твердые черные дужки ее бровей. Он чувствовал себя в одно и то же время и далеко и очень близко от нее: вплотную прильнув, он был за тридевять земель.
— Мама, Чито видел священника, а я — боцмана, знаешь, его опустили в воду и…
Мать ничего не ответила. По крайней мере он не расслышал ответа. Неважно. Он уже плохо все это помнит.
Потом вдруг вбежала мать Чито, другая андалуска, и прерывающимся голосом взвизгнула:
— Их убивают на берегу!
Ни слова больше. Только этот пронзительный вопль.
(Он не забыл не только ни слова — ни одного оттенка ее голоса.)
Обе женщины поспешно ушли, оставив дверь настежь. Скрип двери заглушал все. Она так громко скрипела, что перекрывала и пулемет, и крики, и топот на улице. Распахнутая дверь — это было невыносимо. Но в освещенном проеме показался Чито. Мигель увидел его худые ноги, под которыми шевелилась тень. Она колыхалась под пятками, как темная лужа. Чито звал его. Вдвоем пустились бежать, один за другим. Дни потеряли обычную протяженность: то они были чудовищно короткими, то растягивались, как резина. Чито вопил:
— Смерть им!
Кто-то должен был умереть. Это казалось неизбежным. Смерти они тоже не придавали особенного значения. Они толком не знали, что это такое.
(Он вспоминал ту ночь. Может, это была вовсе не та ночь, а какая-то другая, раньше или позже той ночи. Но для Мигеля все это была одна и та же ночь.)
Дом авдруг наполнились вещами. Отец и другие мужчины приносили несметное множество всяких вещей. Раньше без особой радости шли в лавку и приносили оттуда маленькие свертки, а мать кричала и чертыхалась — иной раз даже плакала. Но в ту ночь все было по-другому — сразу наступило изобилие. В лавке все сами брали, что хотели, и уносили с собой. Дома швыряли на стол, на скамьи или прямо на пол. Еды было полно. Ее было столько, что он и Чито, наевшись и отяжелев, сразу притихли.
Мигель проснулся внезапно, ошалело вскочил. Лежать было неудобно. Локоть Чито упирался ему в живот, а сам он, свернувшись калачиком, навалился на плечо Чито и лицом уткнулся ему в затылок. Он медленно открыл глаза. Уши Чито казались восковыми. Маленькие восковые раковины торчали среди потных спутанных прядей. От Чито шел резкий запах — вроде запаха гнилых цветов. Опираясь на него всем телом, он вдыхал этот запах. Он уже давно был в полудреме: сквозь закрытые веки чувствовал мертвенно-бледный рассвет. Чито заворочался, жалобно вскрикивая: «Мне тяжело, тяжело». Лица и руки у обоих были перепачканы золой. Мигель приподнял голову, сонными глазами окинул обгоревший фасад часовни. Огромным укоризненным глазом зияла дверь. Как болит голова, какая она тяжелая, как невкусно во рту! И почему такая мертвая тишина кругом? Он глянул вверх и вдруг почувствовал себя затерянным, заброшенным далеко-далеко. Серое небо показалось чудовищно огромным. «Ох, а что, если это „взаправдашнее“ небо, и сейчас рухнет прямо на нас?» Чито скулил: «Уйди, уйди, не дави так, мне тяжело!» И слабо подергивал плечами. Вдруг Чито столкнул его, приподнявшись резким движением. Что это с Чито? Растрепанный, чумазый, неподвижно сидит на каменной ступеньке. Оба были выпачканы сажей и смертельно бледны. Чито — хмурый, с наморщенным лбом и ввалившимися глазами. Не говоря ни слова, Чито схватил с земли камень и яростно швырнул прочь. Потом завопил в приступе дикой необузданной ярости. Из развалин часовни выпрыгнула кошка. Мигель поглядел на пляж и увидел свою мать. Он равнодушно следил за тем, как она приближается своей особенной походкой, — не спутаешь ни с кем! Мать тоже была растрепанная и перепачканная. Искала его. Разыскивала повсюду. Завидев его, она ускорила шаги; теперь она почти бежала. Поднимаясь по лесенке часовни, мать кричала, грозя в воздухе кулаком, а другой рукой теребила фартук. Лицо ее тоже было мертвенно-бледным, как у Чито, — мертвенно-бледным, как этот рассвет. И вся она точно слиняла. Загрубелыми крепкими руками мать вцепилась ему в плечо, и град оплеух посыпался на него. Он так и знал, что мать его поколотит, — бог весть почему. В таких случаях побоев не миновать. Всю дорогу домой она продолжала колотить его, выкрикивая что-то непонятное. Он бежал на полшага впереди матери, тщетно прикрывая голову от ударов. Спотыкался, хотя дорога была ровная. Хотелось пить, мучительно хотелось пить.
На следующий день начальник распорядился не посылать Мигеля Фернандеса на плотину. В одиннадцать часов он вызвал Мигеля к себе. Как всегда, он сидел за столом и рылся в кипе беспорядочно разбросанных бумаг. Худое землистое лицо заросло щетиной, китель расстегнут. Ходил, верно, охотиться спозаранку. По всему видно. Приказав Мигелю сесть, он пристально — в упор — поглядел на него. Прикидывается добряком, другом, как в тот день, когда держал речь перед новой партией заключенных, а Мигелю положил руку на плечо. Мигель насторожился.