Мертвые сыновья
Шрифт:
При всей этой нищете жизнь в домике Танайи била ключом: там шумно играли, бегали сначала дети, потом подростки; слышался смех, крики, брань, и порой, несмотря на холод и голод, царила радость, а порой и горе. Несмотря на запрет и собственное малодушие, Монику так и тянуло в домик Танайи, и она пробиралась туда сквозь сырую рощу молчаливых черных тополей. Особенно привлекал ее дом арендаторов в те дни, когда душу затопляла смутная тоска по чему-то неизведанному, незнакомому. Андрес и Танайя вели, казалось, постоянную борьбу — глухую, упорную войну с окружающим миром. Прежде всего — с землей. Потом — с засухой и ненастьем, с собаками, с господами и, наконец, с собственными детьми. Мальчишки, не видевшие от родителей ничего, кроме порки, окриков да тумаков, росли тем не менее как на дрожжах; они все вытягивались и вытягивались — так лезешь в гору по крутому склону, а он уходит все выше и выше. Но Марино беспрерывно кашлял, и однажды Танайя как подкошенная рухнула на камень возле хижины и, уткнувшись лицом в ладони, разрыдалась… Она всхлипывала чуть слышно, подавляя рыдания, но никогда
Из всех шестерых больше всего не любил работать в поле Гойо. Он то и дело доставал из тайника ружье и назло всем отправлялся на охоту, а отец тщетно дожидался его возле плуга. Страсть к охоте была сильнее Гойо, Моника это знала. Она нечаянно подслушала, как он взволнованно обсуждал с Педрито свои похождения и проговорился, что ночью ему снится крупная дичь. Педрито, спавший с братом в одной постели, стал подтрунивать над ним: «Думаешь, я не слышу, как ты орешь по ночам да науськиваешь гончих?» Гойо был одержим этой страстью, и Моника подумала: «Вот почему он всегда такой хмурый, будто недоволен чем». Но за то, что он пренебрегал своими обязанностями, Танайя или Андрес секли его розгами, а то и ремнем, хотя парню уже стукнуло шестнадцать. Пороли нещадно, с яростью, с ожесточением. Однажды потерявшего сознание Гойо бросили в хлеву, и малыши — Марино, Лопе, Хесус и девочки Марты — на цыпочках прокрались туда, шушукаясь и прижимая палец к губам, словно боялись спугнуть птицу из гнезда или шли поглядеть на покойника. Пошла поглядеть и Моника. Гойо лежал на куче навоза и тяжело дышал. Вероятно, он услыхал ее шаги: поднял голову и взглянул на нее. Глаза его были воспалены — как те, которые снились ей теперь. И она вздрогнула. Гойо вскочил, бледный, с пеной на губах от боли и ярости. Рубашка у него была изодрана в клочья. Он бросился к реке и вскоре вернулся с прутом, срезанным в камышах. Схватив Солнышко за ошейник, он стал хлестать его, зверски хлестать, пока не брызнула кровь. Моника убежала, но жалобный вой собаки преследовал ее весь день.
Повстречав на дороге парня из Долины Камней, Моника безотчетно вспомнила все это и еще многое другое. Она подумала: «Все меня бросили». И еще: «Может, я тоже такая, как они». Она сама толком не знала, что значат эти слова, неожиданно пришедшие ей в голову. Но она вспомнила глаза Танайи, глаза Гойо, глаза волка — такие же, как у парня из Долины Камней…
Как-то раз Танайя обулась, причесалась и пошла в Энкрусихаду со сладким пирогом — только что из печи. Исабель отложила корзиночку с рукодельем и, полагая, что Танайя пришла с какой-нибудь просьбой, велела впустить ее в гостиную. Моника, слышавшая их разговор, поняла, что Танайя старается покрыть Гойо и Педрито, хотя наверняка сама же послала их в лес жечь уголь или выламывать из дупел соты лесных пчел. Танайя уселась на краешек стула и начала издалека. Какой тяжелый выдался год, какая зима была суровая и какая это напасть для скота и для урожая. Волк совсем близко подходил к Эгросу и даже стал наведываться в курятники, чего давно уже не случалось. Потом, внезапно, она последними словами стала бранить Компанию, которая строила плотину на болоте. Поносила инженера на чем свет стоит, грозила расправиться с ним, попадись он ей только в руки. И вдруг резко переменила тон, опустила голову и добавила:
— Все это нам — по грехам нашим. Не прощает нас господь. Уж больно мы озлились друг на друга!
Исабель ничего не ответила, а Моника подошла ближе, прислушиваясь. Голос Танайи неожиданно смягчился. Теперь он звучал совсем как в те давние времена, когда Танайя под вечер собирала их, малышей, в своем домишке, лущила бобы и рассказывала жития святых.
— Да, ярочка моя, — сказала она, ласково глядя на Монику, точь-в-точь как тогда, в детстве. — Поделом нам эта кара. Скверное мы племя. И терпение господне не иначе как лопнуло.
Она задумалась, склонив голову набок. Говорила чуть слышно, словно и богу не хотела докучать. Но Моника не заметила в ней и тени раскаяния. Когда Моника слышала такие речи от Танайи или от других крестьянок, ей становилось страшно. Сталкиваясь с этой безропотной покорностью, она ощущала странную горечь. Горечь и в то же время протест. Эгрос — земля проклятая богом, не иначе, и от этого в душе Моники просыпалась смутная, но острая боль…
Исабель не поддержала разговора, и Танайя, взяв корзину и клетчатую салфетку, встала, собираясь уходить. Дойдя до порога, она вдруг обернулась и сказала, особенно налегая на каждое слово:
— Но хуже нет бича господня, сеньорита
Моника почувствовала странную тревогу. Она сразу вспомнила паренька на дороге. И поняла, что Танайя сердится на заключенных.
— Ступай, Танайя, — сказала Исабель. — Тебя ждут дома.
Даже Танайя не жалела людей из долины…
Спустя несколько дней Моника опять повстречала Мигеля Фернандеса. Потом он стал попадаться ей чуть не каждый день. Казалось, они подстерегают друг друга. Однажды, сама не зная как, она улыбнулась ему. Он смутился. На миг замедлил шаг. Потом растерянно заморгал и пробормотал «прощай» или что-то в этом роде.
На следующий день они встретились у родника.
Глава третья
Воздух в лесу был сырой, теплый и навевал беспредельный покой. В эти часы Мигель вытягивался на земле и напряженно думал. Главное — не дать себя оглушить, усыпить; не превращаться в покорную, бессловесную скотину, как другие, как большинство — ничтожные людишки. Он не таков. Одиночество, изнурительный труд, скудный паек заключенного — от всего этого можно одичать. Все, казалось, сделано для того, чтобы притупить ум и расслабить волю. «Но я не такой. Со мной это не выйдет». Закинув руки за голову, Мигель лежал под дубом, стараясь сохранить ясность мысли; до боли в глазах вперял взор в зеленый шатер ветвей, сквозь который просвечивали клочки голубого неба. «Со мной не выйдет». Он прожил так больше месяца, то отчаиваясь, то вновь обретая надежду. «Томас не бросит меня в беде. Он так сказал, он обещал мне. Я знаю, не бросит». Невозможно терпеть, совершенно невозможно. Со всеми зачетами ему еще оставалось пять лет. Пять лет! Проторчать пять лет в этой дыре, на нарах… В лесах, которые от одной этой мысли становились угрюмыми, зловещими. Словно жестоко насмехались над его юностью. Над его жизнью, которая безвозвратно уходила, утекала попусту. Нет, этого не может быть. Спина у него сразу холодела. Все мышцы напрягались, и он до боли в челюстях стискивал зубы. «Со мной так не будет, ни за что. Мне всегда везет. Не зря Томас говорил. И Лена. Они всегда говорили: „ Ты родился под счастливой звездой“. И это правда. Да, это правда». Тайком, пользуясь тем, что надзор в лесу был ослаблен и многое безнаказанно сходило с рук, Мигель достал сигарету и закурил, неслышно перевернувшись на живот; оперся о ствол дерева и стал глядеть вниз, на реку. Средь белых камней и зарослей камыша вода блестела на солнце — серебристая и зеленая. В густой тени развесистых дубов дремали лесорубы. Здесь, в лесу, им позволяли располагаться чуть подальше друг от друга. Все-таки свобода, хоть и куцая! Голубоватый дымок поднимался от затухающего костра, который они развели, чтобы сготовить еду, и легкой лентой вился средь деревьев. Поодаль слабо поблескивали в траве и папоротниках алюминиевые тарелки и кастрюли. Мигель глубоко затянулся. Ожесточение нарастало в душе под натиском чувств и воспоминаний, которые пробуждал в памяти запах сигареты. Лучше бы развеять их как дым, отмахнуться от них. «Главное — не стать тряпкой. Если раскиснешь — дело дрянь. Надо быть твердым, все время начеку. Томас обязательно вытащит меня отсюда. Непременно вытащит. Он так ловко все устраивает. Не может он бросить меня здесь. С его связями, с его влиянием… Замечательный парень этот Томас! Ради такого стоит головой рисковать. И ж конечно, я родился под счастливой звездой. Это бесспорно. А говорить здесь не буду. Ни слова не пророню. Скорей откушу себе язык». Он поглядел на свои руки. От ветра и солнца кожа на них стала жесткой, шершавой и покрылась медно-красным загаром. Ногти были обломаны, обкусаны. Он улыбнулся. Внезапно вспомнились руки матери. Сигарета, белая, с красным угольком на конце, казалась несуразной в огрубевшей, обветренной руке. У Мигеля странно заныло в груди. Повинуясь какой-то тайной силе, неведомой, но властной, он поднялся. Выше по склону, на краю ущелья, пробивался меж камней родник, и дровосеки ходили туда пить во время работы. Пить Мигелю не хотелось, но он пошел к роднику. Санта поднял голову, ошалело поглядел на него сонными глазами и снова улегся.
Так он и знал. Девчонка, которую он встречал на дороге, была там, наклонилась к ручью. Пьет. А может, смотрится в воду как в зеркало…
Моника подняла голову. Она ничуть не испугалась. Страх внушал ей Гойо, когда она сталкивалась с ним на лестнице или когда он приканчивал волка. А этого парня она не боялась. Что-то странное, необъяснимое влекло ее к нему, сближало с ним. «Словно мы в чем-то заодно». Он стоял и смотрел на нее. Одет он был как все заключенные — коричневые штаны из фланели и такая же куртка, подпоясанная веревкой; рубаха расстегнута. Лицо обгорело на солнце, и кожа на скулах слегка покраснела.