Мертвые сыновья
Шрифт:
Ана Мария Матуте тоже борется и против зловещей тени зскориальских гробниц, и против пагубного безверия. Полная любви и братского сострадания к Даниэлю Корво, она вместе с тем не только предает его суду гражданской совести, но и казнит за измену; она решительно и твердо, хотя и не без внутренней борьбы, срывает венок мученичества с «великого утешителя» Диего Эрреры. Ратуя за национальное согласие, она не забывает, что жизнеспособные силы нации могут и должны освободиться от тягостного кошмара братоубийственной войны и покончить с живыми мертвецами современной франкистской Испании. И хотя ей самой порою кажется, что сердца мертвых сыновей все еще продолжают терзать испанскую землю, и из уст невольно вырываются скорбные слова о «прекрасных пулях, пробивающих сердца», понимание жизни как процесса непрерывного обновления дает писательнице уверенность в том, что на смену павшим, растоптанным и мертвым отцам и сыновьям придут новые поколения, что снова поднимется очистительный ветер и преобразит все вокруг, «вывернет весь мир наизнанку… а может быть, навсегда унесет их в другое место, где у детей чистые коленки и ясные глаза, незамутненные дурными снами и
Демократическая Испания не потеряла наследников. Твердая вера в сыновей Испании звучит в прекрасных словах Долорес, которыми она кончает свою замечательную книгу о единственно правильном пути — о тернистом пути борца, революционера и патриота:
«Молодежь Испании — наша надежда. И я уверена, что она пойдет, что она уже идет по единственному пути, превращающему простых людей в героев, в строителей новой жизни и нового мира, — по пути борьбы за демократию, за мир, за социализм» [5] .
5
Долорес Ибаррури, Единственный путь, Госполитиздат, М. 1962, стр. 460.
Г. Степанов
Часть первая
Время
Глава первая
Засыпая могилу землей, ребята швыряли и камни — им нравилось слушать, как они стучат о деревянную крышку гроба. Конечно, леснику уже все было безразлично, и плохое и хорошее. Только Херардо, в своем полосатом праздничном костюме, тускло смотрел, неловко вытянув шею, и завидовал тому, кто покоился теперь среди замшелых крестов в жирной кладбищенской земле.
Еще вчера все принадлежало Корво. Многие годы они почти безраздельно владели Эгросом. Разбогатели они в Америке и вернулись на родину, куда их звал голос крови. Еще вчера деды Херардо скакали из города по горным дорогам Нэвы. Каждый год, под недобрым июньским солнцем, вороные кони цокали по камням между двойной шеренгой серебряно-зеленых тополей. Это ехали Корво. Их мужчины, их женщины, их слуги, их собаки. Лошадей было больше двух десятков, а за блестящей кавалькадой тянулись смешки и лай, тянулась старая ненависть, зависть, обида. Корво были грубые, жадные, они не прижились. Их не любили. Американские деньги так и валили к ним, а люди обижались. В Эгросе жили батраки, пастухи, неимущие.
Раньше, до Корво, леса и земли столетиями принадлежали герцогу. Для Эгроса это было просто имя, и налог, и старый замок под градом и дождем, в бурьяне и крапиве, и еще — испуганные голоса детей, сбежавших с уроков или с поля и заблудившихся в зарослях ежевики. Только стены да имя, как серая птица неизвестной породы. И крики сов, лай каких-то животных, пронзительный запах бесстыжей жимолости, черные бабочки, чертополох. Это имя — герцог — произносили старики и дети, и каменная тень покрывала посевы и сады. Крапива подтачивала стены замка, проникала в щели, раскалывала камни, превращала башню в щербатую пасть. Это было только имя — никто не видел герцога уже двести лет. Тщетно ждали его леса зиму и лето, весну и осень. Все откладывалась призрачная герцогская охота. А леса стояли размежеванные, бесполезные, чужие леса. Единственное богатство Эгроса. Люди любили деревья своей земли, тенистые склоны, густые, сырые чащи, как собственный обжитой дом. Они любили леса Нэвы, Оса, Четырех Крестов. Сумрачное кольцо лесов опоясывало Эгрос, маленькую долину, но люди, родившиеся тут, не смели набрать хворосту для своего очага. Любили они и землю, старую, жесткую, перепаханную и перерытую их плугами, мотыгами, кирками. Однако и лес и земля были чужие. Год за годом, поколение за поколением герцогам — одному герцогу — доставалась львиная доля урожая. Лес герцог продавал или просто забывал о нем, потому что жил далеко. Люди рождались и умирали на его земле почти три века. Они пахали чужую землю, смотрели, как рождаются на склонах новые поколения деревьев и умирают медленной смертью. Люди вспарывали плугом землю и отдавали половину урожая. А видели они герцога только в церкви, в алтаре, — он стоял там на коленях, бледный, в нимбе святого, молитвенно сложив неестественно тонкие руки. Для жителей Эгроса у герцога всегда было узкое лицо, остановившиеся черные глаза. От него всегда пахло плесенью и пылью, как от бархатных накидок, которые надевали старухи к престольному празднику воздвиженья. Еще было золотистое мерцание и запах старого дерева от усыпальницы герцога-младенца. А над обрывом, недалеко от лошадиного кладбища, стояла скала Безумного Герцога, и непослушных детей пугали по вечерам ее багровой острой вершиной. Скала была похожа на герцога, который стоял в церкви, на могильных плитах, орошенных мочой старушек, задремавших от ладана и гимнов страстной недели. «Чужая земля…» Люди жили в домах, где родились их деды и деды их дедов, но дома были чужие. Люди ели, спали, трудились на чужой земле. И кости их тлели в желанной до ненависти земле герцога.
На улице Крови, в засушливый год, родился в семье Корво слабый капризный мальчик, черноглазый, прожорливый, угрюмый. Его вскормили злостью и ржаным хлебом. Он первый уехал из Эгроса, стал первым «индейцем» [6] , эмигрантом. Из-за него тут стали думать об Америке, далекой, смутной и манящей, как золотая пустота. Этому Корво не было и шестнадцати, когда он уехал, и долго ничего о нем не знали. Шли годы и годы, а потом приехали его внуки и скупили у герцога все земли и все леса. Теперь имя стало реальней, ближе — герцоги слабели, вырождались от безделья и кровосмесительных браков. Герцог исчез. Только на плитах, в алтаре, он по-прежнему торжественно стоял на коленях. И еще — его скала над обрывом, обагренная лучами заката. Его облупленный герб в белых известковых следах ласточек и голубей. И маленький саркофаг на плечах каменных ангелов, в котором хранились прах и плесень, оставшиеся от герцога-младенца. Эгрос перешел в другие хищные, грубые руки. Черноглазые, жадные до жизни Корво каждый год ехали сюда из города по зеленеющим склонам Нэвы. У подножья лесов, у реки, среди полей, они построили дом на месте фермы Энкрусихада. Утонченность и грубость причудливо сочетались в них. Они были замкнуты, себялюбивы, не жалели чужих, презирали все, что не их крови, не их земли, не их семьи; они презирали чужую воду, чужой голод, чужую, еще не утоленную жажду.
6
Так называли испанцев, разбогатевших в Америке.
Ни Херардо, ни Элиас, его двоюродный брат, — последние наследники Корво, — не родились на улице Крови в засушливый год. Не было в их детстве выжженной земли, камней и чертополоха, скудного масла в светильнике, черствого хлеба, жирных мух по краям немытых тарелок, лошадиных глаз, беспомощных детских ртов.
Одинокий, разорившийся Херардо жил печалью и вином, гордостью без достоинства, горечью без горя, грубой жадностью к земле, которая знала его другим, молодым. Жил в своем доме, над оврагами, среди полей и лесов, у той самой реки, что сверкала утром на солнце в другой, утраченной жизни. Весь в табачных пятнах, глаза — комочки сажи, равнодушие. Сейчас семья проводила в поместье все двенадцать месяцев года. Еще не выцвели куски обоев, где висели раньше картины; Херардо еще не привык к пустым аркам, где когда-то стояли статуи. Из всех земель удалось сохранить только Энкрусихаду. Еще оставались сырые сверкающие леса Нэвы, их черный блеск, их зеленый дурманящий запах. Херардо любил леса. Он только их и любил теперь.
А вчера были он и Элиас. Иногда возвращалась память. «Последние». Он повторял это слово как навязчивую мелодию. С ними закрылся навсегда особый мир, кончилось время, которое не вернуть. Когда все рухнуло, журчала вода в саду, за стеной. Когда все рухнуло, только они двое остались на земле Энкрусихады, только они, Элиас и он, последние. Двоюродные, двое, как один, единая жизнь. Единственные, владельцы дома, земли, леса. У них все было общее — и слова, и смех, и гнев, и сны, и жажда, и память, и голод. Элиас и Херардо, последние владельцы, могильщики своего мира. Молодые Корво. «Вон идут Корво». «Их отцы были братья». В доме висели большие женские портреты. Корво всегда выбирали красавиц для брака и для любви.
Он смотрел иногда на портрет Маргариты, и ему казалось, что она жива. Портрет был хоть и большой, но не очень хороший. Потому он и остался, висел на обшарпанной стене, в зале. «Маргарита». С бокалом в руке, ночью, прежде чем идти наверх, к себе, Херардо поднимал набрякшие веки и смотрел на нее. Краски потемнели под липкой, сыроватой пылью. Как в могиле.
Маргарита. Послушная, холодноватая, как подобает жене. Она родила ему троих: Исабель, Сесара и Вер онику. Их союз можно было назвать правильным, совершенным. Херардо знал, что силен, уверен в себе, иногда деспотичен; Маргарита — покорна, ровна, холодна. Хорошее время! «Тогда, в то время…» Его время, его собственное, его семьи, его племени. В сущности, он был тогда просто избалованным ребенком. А еще тут жил Элиас, на пятнадцать лет старше, уравновешенный и умный.
Двоюродный брат. Тогда. В то время. Потом было не так. Потом все изменилось. А тогда… Несмотря на разницу в годах, в характере, в образе мыслей.
Элиас был высокий, худой, с длинными породистыми пальцами. Куда образованней, тоньше, чувствительней его! Херардо никогда не понимал и не пытался понять брата. Они любили друг друга. Безусловно — любили. «Вон идут эти Корво», — говорили люди. Эгрос смотрел им вслед пасмурным, задумчивым взглядом. Пыль поднималась из-под копыт, когда они ехали верхом по собственной земле, по вот этой, своей земле.