Мёртвый хватает живого
Шрифт:
Она потянула его за рукав. Он вздрогнул. «Пойдём в постель, — сказала она. — Мне хочется любить моего злого гения. Злые гении и все эти их проекты здорово возбуждают. Кстати, твоё пентачеловечество лишено будет возможности размножаться. И познавать любовные утехи».
«Размножаться люди не будут, но отпадёт и угроза перенаселения — и не станет повода для этой невыносимой болтовни о «золотом миллиарде». А любовные утехи… Люба, будь постель твоим главным занятием в жизни, ты не пошла бы в науку».
Он замолчал, а она продолжила: «Я пошла бы в проститутки. Или в содержанки к буржуа-извращенцу».
«Потеря не ощущается там, где не известно, что потеряно. И я думаю, у новых людей будет такая
«И мы с тобой пойдём исследовать новый мир, взявшись за руки. Научная мысль тут ни при чём, ты просто веришь в это. Во взявшись за руки. Ты идеалистически принимаешь это. И ты говоришь, что вопросов морали для тебя не существует? Ты прав. Вопросов старой морали для тебя нет. Ты столь высок в идеализме, что мечтаешь о морали новой. А пока давай-ка займёмся тем, чем заниматься в новом мире нам не придётся».
«Ты и вправду хочешь в новый мир?» — спросил он, снимая рубашку.
«Глупыш. У нас и газа-то нет».
Ложась с нею в постель, он подумал: она, пожалуй, и не хочет, чтобы газ был. Чтобы они создавали его ещё 10, 20, 30 лет, до самой смерти, и жили бы здесь, и любили бы друг друга, и умерли бы в один день. По Грину.
А зимой ей поставили диагноз. Неоперабельный рак печени. 3-й стадии. Жаловалась ему: слабость, там болит, тут болит, ноги немеют; это всё климакс. Я буду ныть, ты терпи. И он терпел. Он терпел и свою боль: иногда Максим Алексеевич выводил его, скрюченного от остеохондроза, из подвала. Когда бывали у него приступы, без помощи труповоза или Никиты он не мог подняться на второй этаж. Он спал на матраце, положив ноги на стул (точнее, их брала и клала на стул Люба), поверх стула одеяло, под шею — валиком свёрнутое полотенце, — и в месяц, в два боль в пояснице полностью проходила. Потом он снова доводил себя до этой боли… Но то — остеохондроз. С которым можно жить. И даже хвастать тем, что ты, будто индийский йог, можешь спать на стуле.
А у неё был рак печени. От химиоэмболизации она отказалась. Ездила в Свердловск. Он с ней ездил. Отказалась наотрез. «Всё равно умру. Не надо продлять мои мучения».
«Как ты не заметила? — Владимиру Анатольевичу было так плохо — хуже, чем ей, наверное, — что он стал винить её. И тут же сам говорил: — Чехов, врач, у себя туберкулёз прозевал…»
«Ну, ты ещё помучь меня… Ты не объяснишь мне, мой друг, почему мне не хочется умирать?»
Они обнимались. И оба плакали.
И на юбилее она — при словах Максима Алексеевича о смерти — сжимала своими тонкими пальцами его руку, сознавая, что скоро умрёт — но уже зная, что последний опыт с шестичасовым газом прошёл успешно. Только она одна и знала. И она знала, что, кроме него и неё, это никому не известно. «Ты не умрёшь, Люба, — шепнул он ей, — ты никогда не умрёшь».
Люба не спала с ним с зимы. После того, как ей поставили диагноз («Приговорили», — сказала она), она больше не грела ему воду для сидячей ванны и, ложась спать на диван, отворачивалась к стене: «Мне больно лежать на правом боку». А он спал теперь всегда на матраце: «Мне лучше спать на матраце. Не то остеохондроз меня доконает. Принести тебе что-нибудь? Хочешь, я почитаю тебе?»
«Это несправедливо, — ревела она, — и я не могу быть мужественной… Я же женщина. Несправедливо… Я была здорова, когда не любила никого, и я больна, когда люблю… Послушай, Володя, объясни мне: зачем жить, если всё равно умрёшь? Умрёшь раньше, чем предполагаешь. Умрёшь раньше, чем налюбишься. Лучше уж не любить никогда. Лучше уж не рождаться».
«Мы не умрём, Люба», — говорил он, но сам себе не верил. И знал, что она знала, что он сам себе не верил. И здесь было и то, другое, моральное: «Я не хочу никого жрать!» Но и оно было у неё неустойчиво, переменчиво до противоположности: «Я бы, кажется, что угодно сделала, только бы так же жить с тобой. Разве я много хочу? Съесть ректора? Я готова выесть всю медицинскую академию. Без остатка. Всех доцентов и всех студентов. Болезней в новом мире не будет. И первых надо съесть тех, кто на болезнях делал денежки. Денег ведь тоже не будет, да, мой бог?»
«Не будет».
«Ничего, ничего у тебя не получится!.. Нужны часы, а у тебя — секунды!»
«У нас будет вечность».
Он говорил — и не верил.
С весны он работал словно лаборант. Работал механически, почти бездумно перебирал варианты. Пробовал, менял формулу, двигался то назад, то вперёд, то окольными путями. Уже не делал ночных записей на бумажках. А только составлял с вечера планы: завтра перебрать двадцать пять вариантов версии номер шестьдесят семь; закончить сегодня с версией номер шестьдесят восемь; составить стартовую формулу версии номер шестьдесят девять… Он начинал ранним утром, в шесть, семь часов, и работал до поздней ночи. А то сидел в подвале и ночами. С лета его стала мучить бессонница. Он забывал обедать. Люба худела — и тощал он. Казалось, он заразился от неё раком печени. Иногда Максим Алексеевич вылавливал Владимира Анатольевича, тащил к себе в квартиру — и заставлял поесть супу. И выпить нормально заваренного чая. Или чашку молока. Максим Алексеевич и Любу прикармливал.
За лето и сентябрь Владимир Анатольевич сменил две версии пентаксина, и от шестьдесят седьмой добрался до шестьдесят девятой. Версия N67 ни к чёрту не годилась, а вот шестьдесят девятая дала подвижку вначале от 55 активных секунд к 60, а в последнем варианте — к девяноста. Полторы минуты! Такого обнадеживающего результата доктор не знал за всю историю работы над газом. И всё же — распад газа и инактивация вируса до начала абсорбции.
Люба сказала: «Это ещё хуже, чем если бы ты ничего не добился. Жалкие секунды!.. Они только дразнят тебя. Зачем ты мучаешься в лаборатории? Давай я уйду от тебя. Сгину. Ты ещё не так стар, чтобы не найти другую… бабу».
«Я пойду в подвал. Максим принесёт тебе бульон».
«Вот возьму и выйду замуж за труповоза».
И доктор не мог угадать, какое её настроение ждёт его вечером.
Где-то к августу она остановилась на двух настроениях. Первое было полно веры в бессмертное будущее, в счастье в новом мире: «Хочу с тобой, мой милый. Когда уже ты сделаешь свой газ?» Но тут она переходила к злости: газа-то не было. Второй её настрой был изначально ожесточённым — она злилась на свою же слабость, выказанную, например, вчера: «Эй ты, конструктор живых мертвецов! Лучше уж подохнуть от рака, чем всю жизнь отдать проклятому вирусу!»
Она то проклинала Владимира Анатольевича, готовящего смерть всему человечеству, конец света, то боготворила его и собиралась уйти с ним в «новый дивный мир», чтобы доказать величие подлинно человеческой породы, по-настоящему сотворённой породы: не той, что вышла из пещер, а той, что создана в лаборатории. Доктор уставал с ней — и успокаивался, забывался лишь в лаборатории или у себя в кабинете, за компьютером. Поднимаясь в квартиру, он не знал, в каком настроении будет Люба, — и иной раз подумывал о матраце и ночёвке в кабинете. Или о том, чтобы провести вечерний опыт в лаборатории — и при успехе заночевать там же в скафандре, не снимая его 6 часов, потому что так полагалось по им же разработанной инструкции (в 1993 году). Но успеха не было. Минута, полторы минуты — было ничто. Теоретически пентаксиновая оболочка могла держаться шесть часов. И доктор не понимал, почему все эти годы пентаксин распадался в секунды, а за распадом оболочки погибал и вирус.