Мёртвый хватает живого
Шрифт:
И, горько признаться, он хотел войны. Ещё и поэтому ему нелегко было говорить с Тоней. В том числе и о мечте. Тоня словно чувствовала его тайную, глубоко упрятанную мысль. Ведь чтобы его мечта прорвалась в реальность, должна начаться война.
Но он хотел такой войны, которая бы развязалась… которая бы… справедливой войны. Отечественной. Чтобы напал враг, и народу было бы ясно, что это враг настоящий, а не искусственный, выдуманный какой-нибудь агрессивной партией.
Однако, какая отечественная война, подполковник?… С кем воевать? С каким захватчиком? С Грузией? Это была бы не та война, чтобы поднимать народ. С Украиной — из-за газа? Смешно. С Америкой? Баранов вспомнил четыре года, проведённые в военном училище. Там ему, молодому курсанту, как и всем прочим молодым курсантам, замполит внушал про империалистическую американскую агрессию, про враждебные
— Папа, ты меня совсем не слушаешь. Мама перебивает, ты витаешь в облаках. Зачем вам вообще разговаривать со мной, если вы всё равно остаётесь при своём мнении? Делаете вид, что вам интересная моя жизнь? И мои принципы? Папа, повтори, какая у меня мечта.
«Кажется, что-то про мир во всём мире».
— Мир во всём мире.
— И пушки только в музеях.
— Это большая мечта, я понимаю.
— И очень жаль, что это мечта!
— В смысле? Чем плоха такая мечта?
— Да тем, что она — мечта! Тем, что рядом со мной сидит папа-военный! И каждый день, надев свой китель, мой папа напоминает людям, что есть военные и есть война. Вот если б папа сказал: я не хочу быть военным, быть военным — позорно, военные — убийцы, я бы стала на шаг ближе к мечте.
— Но я не убил никого.
— А может, лучше, чтоб убил? Тогда б понял всю заразу войны?
— Что ты такое говоришь, Тоня… — сказала Рая.
— Рая, не встревай, — сказал он.
— Из мальчиков в нашем классе только двое хотят служить в армии, — сказала Тоня. — Оба — лодыри и тупицы. Нахалы и хулиганы. Получается, армия состоит из лодырей и хулиганов. Из тех, кто плохо учился в школах. Больше такие разгильдяи нигде не нужны. Папа, ты тоже плохо учился в школе? И тебе писали замечания в дневнике? Ты не решал задачки, а списывал?
— Я часто думаю, Тоня: и в кого ты такая уродилась. — Опять Рая. Рая спасала его. А он улыбался. Может быть, его улыбка была глупой, ну так что. Тоня и считает его, наверное, глупым. Тупицей. И он улыбался шире, чувствуя, что выглядит уж вовсе глупым. Ему нравилось не то, что у дочери есть характер. Что она имеет мнение. Что она не молчит, как часто вынужден он молчать перед разными начальниками, непосредственными и прямыми. Что он всё ждёт той жизни, которая даст ему волю к победе, а она начинает побеждать уже в пятнадцать. В пятнадцать с половиной. Но мечта о мире во всём мире — ещё большая сказка, чем его надежда на то, что он, будучи военным, поднимет народ на правое дело — на какое-то неизвестное дело, когда-то в будущем. И он, и Тоня мечтают. Но он тайно, а она — явно. И он немного завидует ей. Вот. Всё стало на свои места. Он завидует. Ему сорок, а ей нет шестнадцати. К сорока он не дождался исполнения своей мечты (но разве она должна исполняться?), а ей до сорока ещё целая жизнь. Как тут не позавидуешь? Осуществись его мечта, скажем, завтра, — он бы перестал завидовать. И Тоня, его дочь, перестала бы критиковать его — во многом незаслуженно, потому как мало что она знает об офицерах и об армии, знает лишь тот, кто в армии служил, — а стала бы равняться на него и с восторгом рассказывать о нём в классе. И её бы с восторгом и слушали — и тоже бы на него равнялись.
Баранов улыбался. Рая могла бы не спасать его. Спасать от дочери? Нет, это ни к чему. Другие отцы не знают, о чём говорить с дочерьми, а у него тем избыток. Вернее, тема, кажется, одна, но неисчерпаемая!
— Я не очень хорошо учился в школе, Тоня, — отвечал он, — но армия сделала из меня человека. Люди, которые не могут найти себя в школе, среди задач по алгебре и органических формул, должны попробовать что-то иное. Кому-то быть учёным, кому-то — военным. А кому-то и грузчиком или дворником. Надеюсь, ты не осуждаешь дворника Геннадьича? Не спрашиваешь у него об школьных отметках?
— Дворник Геннадьич, между прочим, рассказы пишет. И в областной газете печатается, папа. И даже в Москве иногда. А ты и не знаешь. Ну скажи: не знаешь. Впервые об
Он промолчал. Ну, что он мог сказать? Только что он улыбался — но дочь не приняла его улыбки.
— Вот представь: тебе надо повести людей в бой. Ну, допустим, пришли оккупанты. И вот тебя назначили командиром и велели мобилизовать наш дом. Что проще: поднять людей на доверии, зная их и любя их, или поднять по тупой команде, которую ты будешь орать им в уши?
— С чего ты взяла, что я буду орать людям в уши?
— Слышала я, как ты орал на дядьку в военкомате, папа. Дядька старше тебя был, а ты кричал на него, как на ребёнка. Это некрасиво.
— Уклоняющиеся… — начал Баранов, но замолчал. Ни к чему это говорить ей. Он уже много раз говорил с ней об этом. Для её поколения «защита Родины» мало что значит. Они просто этого не понимают. Они, так сказать, интернационалисты. Да и он-то: то СССР, то РФ, а что завтра будет? И ведь он присягал на верность СССР. «Которой Родине служить? Или, точнее, прислуживать?» — так сказал ему тот «дядька», ловко уклонившийся от военных сборов. Баранов и вправду погорячился. Он умел говорить и мягко, вкрадчиво, и убедительно, — но иногда в нём просыпалось то, что Тоня называла «армейское чудовище» или «сатана войны». Но Тоня не знала, откуда берётся этот сатана. А он знал: от мёртвой его мечты. Она, в общем, права: военным нужна война. Иначе они ощущают свою жизнь бессмысленной. И войны на планете есть. Но ведь военные живут под приказом. Тоня не могла этого понимать. Да, он военный чиновник — военкоматовская крыса, на жаргоне тех, кто служить в «рядах» не желает. Но не по своей воле. Родина направила, — так он объяснил однажды Тоне. Она не поняла: «Родина? Да ты сам себя направил, когда пошёл не в институт, а в военное училище!» — «Надеюсь, — кротко ответил он ей, — ты, в отличие от меня, поступишь правильно, и пойдёшь в институт». — «Уж не в армию прапорщиком», — засмеялась она, но засмеялась холодно.
Иногда ему казалось, что она не любила его — и именно потому-то Рая и лезла в их разговоры, — но он убеждал себя, что ошибается. Дочь не может не любить отца. Так он твёрдо говорил себе. Так же, как взрослый сознательный человек не может не любить Родину. И отказаться от её защиты. По каким-то там пацифистским принципам. Это были аксиомы. Заповеди. В них надо было верить. А если не верить, то что он, подполковник Баранов, отец и офицер? Без дочери и без Родины?
— Папа, а ты когда-нибудь защищал Родину? — спросила Тоня. — Нет? Но считаешь, что имеешь право учить этому других? Военрук из двадцатой школы воевал в Афганистане — и никогда не говорит о защите Родины. Прости, папа, если я говорю слишком сурово, но он воевал с оружием в руках, а не отсиживал зад в военкомате.
— Это тебе Сева рассказал?
— Севин друг, Мишка. Он из двадцатки недавно к нам перевёлся. Откуда у тебя право учить тому, чего ты не делал?
— Ты разводишь демагогию, Тоня, — сказал Баранов. И почему он не умеет ей ответить так, чтобы она не повторяла свои одинаковые вопросы на разные лады? Может, она и вправду хочет узнать точный ответ или хотя бы личный и честный его ответ, а не слышать те чужие ответы, которые Баранов сам когда-то выслушивал от других, а теперь повторяет ей? — Это традиция офицеров и вообще военных — передавать из поколения в поколение, учить…
— Традиция военных — учить убивать и приучать к мысли о войне. Поколение за поколением.
Он молчал.
— Я — девушка, — говорила она. — Будущая мать. Родись у меня сын, я должна буду вырастить его, а потом отдать в лапы военных. Таких, как ты. Оккупантов родной страны.
Он не хотел отвечать на это. Он надеялся, что такие настроения у дочери пройдут с возрастом. Месяцев через шесть-семь. И хорошо бы выдать её замуж за офицера. Или это нехорошо для неё? Баранову казалось, что с сыном он нашёл бы больше понимания. Хотя вот же отец Севки не находит понимания с Севкой. «Это новое поколение, — объяснял себе Баранов. — Не служить в армии и осуждать военных у них модно. Они не понимают. Они не понимают того, что понимали мы. И, главное, не чувствуют. Они не желают ни понимать, ни чувствовать а желают осуждать. Знамя для них — тряпка, присяга — закабаляющий текст, человек с автоматом — тупая машина для убийства… И почему я не умею объяснить, что это не так?»