Мерзость
Шрифт:
– Как-то неуютно здесь с Захарычем.
– Ты прав, Антошка, – подхватил боцман. – Я с Захарычем и живым никогда бы курить не пошёл. Он даже мёртвым тебя до белого каления доведёт. – И Альбертыч расхохотался так, что, наверное, все окрестные суда могли услышать этот смех. Вообще, за время совместной работы все члены экипажа знали, что любимый комик у боцмана – сам боцман. От шуток любого другого у него и мускул на лице не шелохнётся.
Матросы опять схватили одеяло, на котором лежал старпом, и вынесли тело на улицу. Антон выходил последним, яркое зимнее солнце резануло по его глазам, привыкшим к мраку. Вся палуба «Плутона» (так называлось судно) была покрыта снегом. Ветер сдувал снежинки с грузовых стрел, и они, белые и холодные, падали на раскалённые лица матросов, а
– Как-то сейчас тяжело представить, что этот мешок ещё вчера бегал и кричал: «Почему не работаете?!», «Кто вас в каюты отправил?!», – улыбался Альбертыч.
– Ага, боцман, – поддержал Колян. – Такое ощущение, что он уже родился таким мёртвым.
Всё помещение заполнилось серым горьким дымом дешёвых сигарет. Боцман, отвернувшись от всей команды, смотрел на улицу. Можно было подумать, что он, не отрываясь, смотрит на труп старпома. Гена развалился на отсыревшем старом диванчике рядом с Коляном, который просматривал на телефоне фотографии с пьянки, которую экипаж закатывал во время стоянки в Пусане. Нетёсов сел в противоположный угол, из внутреннего кармана куртки достал книгу и стал читать.
– А ведь странная жизнь, мать её, да? – захрипел Гена. – Ведь старпом вчера проснулся, как всегда, в четыре утра на вахту. И ведь даже не думал, что сегодня он делает это в последний раз.
Антон с Коляном переглянулись после этих слов.
– Генка решил философа врубить! – загоготал Колян своей беззубой улыбкой.
– А тебе, Пистолет, только придурка пока удаётся врубать, – обиженно ответил Гена.
– Да не, Гена, это правда странно, – поддержал его Антон. – Ведь тут каждый день одинаковый. И старпом провёл весь вчерашний день так же, как и прежние. С той только разницей, что каждое действие он делал в последний раз в жизни.
– Ну, и что ты тут шушеру свою развёл? – посмотрел на него боцман с каким-то как будто презрением.
– Да я к тому, что смерть всему придаёт смысл. Ведь каждое твоё действие в последний день особенное, потому что оно последнее. Только никто не знает, что в этот день ты особенный.
– Никакой ты не особенный, – не унимался боцман. – День как день. Не умничай.
– Да разве обычный, Альбертыч? – продолжал Нетёсов и посмотрел на Гену с Коляном. – Вот так человек умирает и становится особенным. И больше ни говорить, ни думать о нём плохо не хочется. И все долги и обиды ему прощаешь. А потом люди начинают вспоминать его последние дни. Вспоминают всё, что с ним было, и какие последние слова он тебе сказал. И кажется, будто везде знаки были. Вспоминаешь, какие сны он видел и тебе рассказывал. И последний разговор с ним – будто с каждым он прощался в свой последний раз. Начинаешь копаться, мол: «Я же чувствовал! Я знал! Я знал, что это наш последний разговор. И, конечно, он был особенный, я же чувствовал в тот момент». Разве не было такого?
Антон не услышал ответа от остальных и продолжал:
– Я всё же думаю, что последний день не может не быть особенным. Вот, Гена, ты не думал о том, какое оно будет – твоё последнее утро?
– Это Антошка опять свою галиматью читает? – Боцман посмотрел на Гену, пропуская мимо ушей всё, что говорил Нетёсов.
– Антошка? – оживился Гена. – Антошка решил, что в девятнадцать лет самое время перечитать все книги мира, чтоб понять жизнь.
– И про нашу смерть нам рассказать, – хихикнул Колян.
– Ты этим не увлекайся, Антон, – сказал Альбертыч. – В твоей шняге этой жизни нет. – Он указал на книгу в руках Нетёсова. – Жизнь, она вот она там, на снегу валяется. – Он кивнул в сторону Захарыча.
– А что щас читаешь, Антошка? – спросил Гена.
– Лермонтов, – ответил тот. – «Герой нашего времени».
– Правильно, Антошка, читай, – ответил Гена. – Это раньше герои были действительно, да. А щас куда ни глянь у молодых герои эти «человеки-пауки» и прочие уродцы…
– Да там же другой герой, – перебил его Нетёсов.
– Да я о том и говорю, что какое время – такие и герои.
– Так, – раздался сердитый голос капитана из динамиков громкой связи. – Боцман, вы чё там Захарыча на снегу лежать оставили? Его же там уже под снегом не видно!
Альбертыч достал рацию для связи с мостиком.
– Покурить остановились, Сергеич, – принялся оправдываться боцман. – Захарыч всё равно от нас никуда не убежит. – Он улыбнулся немного отвратительной улыбкой и подмигнул одним глазом матросам.
– Боцман, тащи своих в шкипёрку, и делайте Захарычу гроб. – Капитан продолжал греметь на всё судно по громкой связи. – Курить потом будете! Нам надо трюм для него освободить. Мы потом снимаемся и на Камчатку за грузом!
– За грузом? – переспросил Нетёсов. – То есть мы всё-таки с Захарычем на перегруз пойдём? А родственникам нам его доставить не надо?
– А компании кто оплачивать расходы будет за пустой рейс? Ты, Антошка? – улыбаясь, ответил боцман. – Пошли, мужики, работать. Только вы мне ещё не помрите здесь. А то потом с меня спросят, почему твои матросы место под рыбу в трюме заняли.
Матросы надели тёплые зимние куртки, измазанные краской, грунтовкой и солидолом. Затем команда вышла из курилки и направилась в подшкиперскую, которая находилась на баке судна. Антон Нетёсов шёл у самого фальшборта, вдыхая свежий морозный воздух. Сухой, как пенопласт, снег хрустел под ногами. Волны ледяного чёрно-синего Охотского моря раз в несколько секунд били по правому борту судна, заставляя матросов хвататься за любые судовые сооружения, чтобы не скользить на засыпанной снегом палубе. Нетёсов посмотрел назад, на несчастного, обмотанного в собственное постельное бельё, на котором, возможно, он видел свои последние сны. Затем Антон поднял взгляд выше, на судовой мостик. Оттуда на матросов смотрели капитан и второй помощник. Кажется, ревизор рассказывал Сергеечу, как и при каких обстоятельствах он увидел мёртвого старпома. Первым в подшкиперскую зашёл Колян. В кромешной мгле он нащупал выключатель, перед этим несколько раз споткнувшись о бочки с краской. Помещение окутал мрачный свет старой лампочки. Боцман зашёл следующим и случайно ударил ногой в огромный кусок жести, лежавшей у самого входа. Оглушающий шум железа эхом прошёлся по подшкиперской, будто шаолиньский монах ударил в гонг.
– Дед, сука, задолбал в нашей «шкипёрке» бардак разводить! – брызгая слюной выругался боцман. – Уже сто раз просил кэпа ему на место мозги вставить, а тот с ним всё сюсюкается!
В подшкиперской качало сильнее, чем в других местах на судне. Матросы выложили на середину помещения старые доски и с помощью ножовки, молотка и гвоздей начали сколачивать Захарычу гроб.
– Ребят, может, пора хлопнуть по «стопервой»? – улыбаясь от уха до уха, спросил Гена спустя буквально десять минут работы.
– Доставай, Генка, – поддержал боцман. – Ты где своё добро припрятал?
Гена нырнул под верстак у переборки и начал рыться в ящике, где хранились инструменты. Буквально через минуту на верстаке уже лежала наполовину сухая бутылка дешёвого китайского виски, которое моряки ящиками скупали во время стоянки в Даляне.
– Молодёжь, кончай работу! Перерыв! – объявил Гена Коляну и Антону, которые продолжали сооружать ящик для старпома.
Все выпили по рюмке, и боцман объявил, что нужно обязательно выпить ещё по одной. Зашёл разговор о том, как теперь пароход загружать, если в трюме будет мешаться Захарыч в своём гробу. «Так и похороним его в замороженной рыбе со всеми почестями», – то ли пошутил, то ли на полном серьёзе сказал боцман. Тусклая лампочка начала мигать, и Гена приложился по ней своей широченной ладонью.