Месть смертника. Штрафбат
Шрифт:
Один из шрапнельных осколков звякнул по автомату, чуть не выбив его из рук. Самого Белоконя не задело. Он бежал вперед, стреляя в дым короткими очередями. Вокруг падали, отставали.
– Рита, Рита, Рита! – твердил он. Каждый раз спохватывался и заставлял себя повторить имена жены и детей. А потом снова: «Рита-Рита-Рита!»
За взорванными дзотами была еще одна линия огневых. Добежав до этого рубежа, солдаты натыкались на настоящий пулеметный шквал. Три уцелевших дзота выкашивали наступающих. Спасались только те, кто успевал нырнуть в воронки в земле – семьдесят
Белоконь скатился в небольшую яму от снаряда. Здесь уже лежали двое мертвых бойцов. Один сжимал в руке противотанковую связку. Белоконь аккуратно разжал его пальцы.
Вокруг стоял безумный грохот, но в этой какофонии он явственно различал голос немецкого пулемета, работавшего чуть выше, буквально в паре шагов от ямы. Он хотел высунуться, но вдруг понял, что солдат с гранатами повел себя точно так же – и лежал теперь с разорванной пулями головой. Белоконь снял каску, надел ее на дуло автомата и приподнял его над краем воронки. Тут же звякнуло, и покореженная каска улетела далеко назад.
Пулемет был рядом и долбил без передышки. Бросить связку наобум? Но в бронированную амбразуру, лишь немного приподымающуюся над землей, попасть сложно. Он же не Смирнов, чье умение бросать гранаты было чем-то сверхъестественным. Белоконь мог надеяться только на удачу.
С каждой секундой промедления эта такая близкая огневая разносила все новых солдат его и соседних взводов. Мало кто подобрался к ней так близко. Если не удается выглянуть – надо бросать наобум, решил Белоконь, сжал связку и размахнулся.
В этот момент пулемет умолк. Белоконь не гадал, из-за чего это произошло – он понял сразу, чутьем: в дзоте меняют раскаленный ствол орудия. Не задумываясь о верности этого неожиданного прозрения, он выглянул над ямой, увидел всего в двух метрах от себя закрытую землей железную амбразуру, примерился и бросил.
БОМ-М-М!
То ли взрыв, то ли удар гигантского колокола. Белоконь чудом успел нырнуть обратно, открыть рот и заслонить руками уши. Перевернувшись на спину, он так и замер с открытым ртом.
В солнечном, перемазанном черным дымом небе над позициями штрафников поднимались в воздух красные сигнальные ракеты. Одна за другой. Сигнал к отступлению.
Уже? Но почему?!
Это было черт знает что. Атака провалилась.
Белоконь закинул автомат за спину – какая же это легкая и удобная штуковина в сравнении с громоздкой винтовкой! – и пополз назад, к своим окопам.
В отступавших не стреляли. Да и не должны были при отходе на позиции по приказу. Но «не должны» – последний аргумент, когда дело касается врагов народа. Просто энкавэдэшникам из заградотрядов действительно было не до этого. Белоконь успел заметить, что немецкая артиллерия смешала их траншеи с землей – наружу торчали изломанные бревна, которыми раньше были укреплены окопы.
Позиции штрафников почти не пострадали, но от этого было не легче. После сигнала назад вернулись лишь немногие из наступавших. Кто-то побоялся своих же пулеметов, кто-то продолжил переть на немца, не замечая ракет и не слыша многоголосого воя боевых товарищей.
Белоконь нашел изгвазданного в земле и чужой крови Гвишиани и засыпал его вопросами:
– В чем дело? Кто дал приказ отступать? Почему так быстро? Что вообще происходит?!
– Нэ знаю, – развел руками зам командира. И натужно пошутил: – Пэрекур.
Правда, вместо того чтобы достать свою трубку, он стал собирать штрафников. На позиции вернулись только титовцы, и было непонятно, что с уголовниками. И вообще ничего не понятно – поле боя шевелилось, стреляло и дымило, лишний раз высовываться из окопа было не только опасно, но и бесполезно – ситуации это не проясняло.
Ясно было одно: если высота не будет взята сейчас, она не будет взята вовсе. Зам командира тоже это понимал.
– Адын раз живем! – сказал Гвишиани и повел штрафников на штурм высоты.
Совместная атака уголовного штрафбата и людей Титова превратилась в кавардак. В непрекращающуюся кровавую сумятицу, где целые взводы гибли напрасно – от пуль собственных товарищей, принявших их за врагов, да от страшных осколочных гранат, случайно брошенных в гущу своих же солдат.
За это пехотные атаки называли мясорубкой. Белоконь впервые имел возможность убедиться на собственном опыте в справедливости этих слов. До этого дня он видел подобные наступления лишь издали и мельком – во время работы на гаубицу. И только в бинокль. Насмотревшись вблизи, он не то чтобы ужаснулся – привычное лунатическое состояние его по-прежнему не отпускало, – но стал удивляться каким-то несущественным глупостям. Например, тому, что артиллеристов почему-то считают тугими на ухо, а пехотинцев – нет. Между тем здесь было куда больше шансов оглохнуть.
Вместе с Гвишиани Белоконь вел людей через зону подорванного им дзота в третьей линии огневых. Потом его чем-то садануло в голову, он упал. Когда поднялся – полубезумный, с грохочущей болью в черепе, – уже потерял из виду и титовцев, и Гвишиани. Или сам потерялся, это уж как посмотреть.
Он долго полз вперед на руках. Останавливался. Стрелял в неизвестность. Полз. Закрывался от свинца телами мертвых и раненых, снова стрелял и полз. Какой-то залитый кровью и присыпанный землей солдат просил его добить. Наверное, Белоконь добил – он не помнил. Состояние было не тем, чтобы запоминать происходящее. Быть может, именно это называют опьянением боем. Дурная голова, трясущиеся от напряжения руки, струящийся пот по лицу, пятна перед глазами… Один раз его даже вырвало.
Резкая боль в предплечьях немного его отрезвила. Белоконь наткнулся на остатки колючей проволоки. Пришлось повернуться набок и выдирать ее из рукавов. Одновременно он огляделся – теперь уже почти осмысленным взглядом.
Белоконь обнаружил, что уже преодолел часть проволочного ограждения. Если торчащие тут и там закрученные обрывки колючки можно назвать ограждением. Вокруг были тела и части тел, дымились воронки. Здесь рвались мины, только мины. Пушки фашистов не стали бы класть снаряды вплотную к собственным позициям.