Месть смертника. Штрафбат
Шрифт:
Транспорт для раненых прибыл только утром третьего дня. К этому времени отправлять в медсанбат было практически некого.
На шестой день после штурма на высоту обрушилась степная жара во всем своем слепящем великолепии. Часовые сидели на постах голые по пояс, с обвязанными одеждой головами. В укреплениях было тихо и дремотно.
Близкая стрельба и грохот взрывов в занятом немцами городке казались звуками из другого мира, который не имеет к штрафникам никакого отношения. Между тем это шумел гвардейский полк, старательно очищающий город от
Командиры и часть свободных от караула штрафников засели в командном пункте. В этой же просторной землянке отдыхал и Белоконь – он лежал на деревянных нарах в полудреме. Утром он вместе со своей командой гробокопателей закончил последнюю братскую могилу. Ладони были стерты в кровь, в голове шумело. Нужно было сходить проверить посты, но никакого желания высовываться в раскаленное марево у него не было – казалось, что он сразу же потеряет сознание.
В блиндаже было относительно прохладно. Это было просторное, полностью утопленное в землю укрытие с такими элементами комфорта, которые в советских землянках казались непростительным шиком. Два больших высоких стола, множество стульев со спинками, полки на бревенчатых стенах… Скатерти, самовар и множество вещей, которых красноармейцы не видели с начала войны.
Комбат Титов был единственным человеком в командном пункте, который по-настоящему работал: он заполнял документы на погибших. Непреклонный командир поставил себе задачу: добиться реабилитации всей штрафроты – и живых, и мертвых. Успешное взятие стратегической высоты дало ему надежду покорить и эту вершину. Но это была бумажная работа титанического объема. Титову предстояло истереть десяток стальных перьев, извести бочку чернил – и все равно оставалась вероятность ничего не добиться. Но комбат писал.
Ему здорово не хватало Попова, который был не только санинструктором, но по совместительству и писарем роты. Юный лейтенант был в числе немногих раненых, отправленных в медсанбат – он получил пулю в ногу еще в начале атаки и все время штурма провалялся под трупами. Потом выполз. Подстрелили его свои же – это было очевидно. В некотором смысле ему повезло: характер ранения исключал возможность самострела – пуля прошла сзади в бедро и раздробила кость. Таких самострелов не бывает.
Рядом с Титовым курил трубку Гвишиани. Из командиров штрафроты здесь не было только Дрозда – замполит предпочитал обретаться поближе к отряду НКВД. Там ему было спокойнее.
На полу штопал гимнастерку один из ротных уголовного штрафбата – Сивой. Это был щуплый и смуглый человек неопределенного возраста. Сивой был абсолютно лыс, но прозвище все равно ему подходило – наверное, из-за сиплого голоса. На поле боя он с десятком своих людей отбился от сдающихся зеков, примкнул к Титову и в первых рядах ворвался с ним в окопы. Из всего уголовного штрафбата на высоте остался сам Сивой и еще трое его подчиненных. В первые дни после взятия высоты они обследовали погибших фрицев и их блиндажи. Поэтому всех четверых слышно теперь было за версту – звякали и громыхали их набитые карманы и вещмешки.
Сивой старался быть поближе к новому штрафному комбату – ему явно не хотелось терять пост ротного, которого он непонятно как добился. Титов же не обращал на уголовника никакого внимания. Им заинтересовался только Гвишиани, и Сивой рассказал заму командира историю о том, как он впервые попал в лагеря в начале двадцатых. Титова тогда поблизости не было, и теперь, воспользовавшись царившим в блиндаже молчанием, Сивой стал повторять свой рассказ уже в его присутствии. Начал он со слов о том, что, дескать, гражданин Гвишиани его давеча спрашивал, так вот он теперь расскажет. Гвишиани промолчал, поэтому Сивой продолжил:
– На зону попал я по идиотизму своему малолетнему. Шестнадцать лет мне было. И была у меня бренчалка – типа балалайки, только круглая. Ну, ходил по деревне, делал вид, что я – акын. Знаете, кто такой акын?
Гвишиани хмыкнул, остальным в блиндаже было все равно.
– Поэт такой, – пояснил Сивой. – Сочиняет и поет о том, что видит вокруг. Вот иду я со своей бандурой и распеваю…
Сивой действительно запел надтреснутым голосом:
Вот идет бара-ан! И я о нем пою!
А во-от! Товарищ председатель колхоза Карпович!
Наш дорогой! Наш дор-рогой!
А вот еще один бара-ан!..
Откашлявшись, уголовник продолжил:
– На всю жизнь свою шутку запомнил! Десять лет лагерей! За что?! Да за то, что одному из этих баранов не понравилась песня! Карпович – сука, так я с ним и не посчитался! Его в тридцатые расстреляли, когда я уже второй срок мотал…
Он подождал какой-нибудь реакции благодарных слушателей, но все, кроме Титова, эту историю с бараном-председателем уже слышали. А командиру было не до баранов – он работал. Беседу поддержал Ладо:
– Спэл про баранов – я сразу дом вспомнил, а! В последний раз барана рэзали, когда меня на войну провожали. Прадедушка рэзал. У него бараны были – вай, красавцы! Чтоб ему еще сто лет жить с его баранами, только он меня на эту войну и отправил.
– Прадедушка – коммунист? – спросил кто-то из штрафников.
– Прадедушка – уважаемый человек, – поправил зам командира, – старейший из Гвишиани нашего клана. Сто двадцать лэт, понял?
– Как же он в таком возрасте еще и баранов разводит?
– Как и все Гвишиани, он крепок телом и духом, – сказал Ладо. – Ты бы нэ спросил такой глупый вопрос, если бы знал, что он в сто двадцать лэт еще и молодую жену взял.
Штрафники охнули.
– Заливаешь, начальник, – очень тихо сказал Сивой. Горец не услышал.
– Э! – гордо сказал Гвишиани. – Прадедушка как узнал, что война, так савсэм юность вспомнил. Сразу говорит: «Пойду русских рэзать!» После этих слов в блиндаже кто-то шумно подавился и долго надсадно кашлял. Говорили ему, что война уже другая, но раз сказал – значит, пойдет. И ушел мой прадедушка с трехлинейкой в город. Потом вернулся. В армию, говорит, добровольцем записался, пришел устроить пир напоследок. Тогда он своего любимого барана и зарэзал. А через день комиссары приехали. Прадедушку нэ взяли, потому что нэ положено. Один Гвишиани у них добровольцем записан – кого-то брать надо. Вот так пошел я на войну вместо прадедушки, чтоб ему еще сто лэт жить.