Местечковый романс
Шрифт:
Одной из первых в лавку к сменщице-продавщице нагрянула Роха-самурай. Верная своей привычке резать правду-матку в глаза, она чуть ли не с порога выпалила:
– Продавать замки да уздечки, конечно, лучше, чем вытирать попу чужому ребёнку, но с торговлей шутки плохи! Ты что, с ума сошла? Деньги надо уметь считать! Особенно чужие. Хочешь в холодную попасть? Тогда уж моего сыночка точно не дождёшься.
– Дождусь, – отрезала Хенка. – Может, я в рай не попаду, но уж в тюрьму точно никогда. Если хотите знать, меня госпожа Кремницер научила счёту и письму. Я не такая дурочка, как некоторые думают.
Об уроках французского
– С тех пор, как стала хозяйкой в лавке, ты очень задрала нос, ни разу не удосужилась к нам зайти, ни о чём не догадалась спросить, надеялась, что тебе какой-нибудь воробей принесёт в клювике новости и прочирикает их над твоим малюсеньким ушком. Ты даже не знаешь, что в Алитус уже больше ездить не надо, – не то с сожалением, не то со злорадством сказала Роха.
– Что, Алитус, как и Вильнюс, заграбастали эти захватчики – поляки?
– Ты у Кремницеров больно учёной стала! Сначала спроси, почему туда ездить не надо, а потом уж бросайся словечками про поляков-захватчиков.
– Почему? – уступила её напору Хенка, чувствуя свою вину – она и впрямь давно не заходила на Рыбацкую улицу, не спрашивала – просто не хотела мозолить глаза, она ведь ещё не невестка…
– Полк Шлеймке перебросили поближе к нам, к Йонаве, – сказала Роха, – в Жежмаряй – небольшой городок под самым Каунасом. Так он написал. Почему перебросили, понятия не имею. Пока, пишет, это секрет… по-ихнему, военная тайна. Если встретите Хенку, пишет, передайте ей мой привет и благодарность за шерстяные носки, они, пишет, греют, как печка, очень тёплые.
– Хорошо, что связала не узкие, – сказала виноватая Хенка.
– Ты, похоже, ещё до свадьбы все его размеры изучила… – поддела её Роха.
– Вы, Роха, порой такое скажете, что и у глухого лицо алой краской зальётся.
– Не строй из себя святую простоту… Пора привыкнуть ко всем словам – и пресным, и солёным, – улыбнулась неулыбчивая Роха. – Слава богу, скоро наш солдат перестанет расчёсывать конские хвосты и чистить эти зловонные казармы. Отслужит свой срок и на Хануку с миром вернётся домой.
8
До светлого праздника Хануки было чуть больше полугода, и Хенка рассчитывала ещё навестить своего возлюбленного в воинской части. Тем более что от Йонавы до Каунаса в погожий день можно было добраться на попутной телеге и даже переночевать у дальних родственников отца – скорняков Дудаков, которые жили не в самом городе, а в предместье Шанчяй.
Всё складывалось у Хенки как нельзя лучше: дорога до любимого кавалериста сократилась, реб Ешуа вроде бы чуть-чуть поправился и, может быть, снова примет бразды правления в лавке, да и отношения с переменчивой, как погода, Рохой – тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить бы! – наладились.
И вдруг всё рухнуло.
– Что ни день, какая-нибудь громкая новость! Это, правда, произойдет ещё не сегодня и не завтра, – сказала Этель. – Но, нас, Хенка, кажется, ждут большие перемены.
Хенка затаила дыхание.
– Арон считает, что дальше полагаться только на доктора Блюменфельда при всех его несомненных достоинствах нельзя. Реб Ешуа серьёзно болен и нуждается в опеке более опытных врачей. Муж категорически настаивает на том, чтобы мы продали дом и лавку и переехали куда-нибудь в Европу – если не во Францию, то в Швейцарию или Италию. Там и медицина на высоте, и воздух как бальзам.
– Там,
– Будь моя воля, – продолжала Этель, – я бы и тебя с собой взяла. Ты не только замечательная нянька. Ты хороший человек. И по-французски уже немного знаешь…
Этель озорно рассмеялась.
– Спасибо, – сказала Хенка. – Вы меня чересчур хвалите. Я этого никак не заслуживаю…
– Но ты, наверное, всё равно не согласилась бы всё бросить и уехать отсюда.
– Ни за что.
– Я тебя понимаю. Как ни крути, а самая лучшая страна на свете – это любовь. С начала и до конца жизни её населяют всего два жителя, но умные люди эту страну на другие страны не меняют. Если, конечно, в ней царят мир и согласие. – Этель вдруг смутилась своей высокопарности, вытащила из сумки гребень, долго задумчиво расчёсывала русые волосы и, как бы извиняясь за свою откровенность, сказала: – Правда, всё ещё может измениться. Мой свёкр упрям и твёрд, как кремень. Только Богу известно, какие искры из этого кремня можно высечь. Он говорит одно и то же: «Вы, пожалуйста, уезжайте куда хотите, а меня, будьте любезны, оставьте наедине с моей лавкой и позвольте мне умереть тут, в Йонаве, лечь на здешнем кладбище рядом с моим отцом Дов-Бером, моей матерью Голдой, моей сестрой Ханой и всеми моими покупателями, да будет благословенна их память».
– Енька! – раздалось из детской.
Забавляя Рафаэля, Хенка то и дело возвращалась в мыслях к тому, что узнала от его доброй, но не очень счастливой мамы. В этой безграничной стране любви Этель подолгу жила в полном одиночестве, чаще, чем вдвоём с Ароном, занятым продажами, банковскими счетами, векселями и кредитами. Всё на свете смертно, любил он повторять, кроме денег. Деньги бессмертны. Арон, как тот корабельный лес, сплавляемый плотогонами по Вилии и Неману его заказчикам, куда-то сам всё время плыл, минуя Йонаву, отца, Этель и любимого наследника. Думала Хенка и о старом, немощном реб Ешуа, который засыпал за прилавком и, когда покупатели его будили, отряхивался от храпа, как облитая холодной водой дворняга.
Жалко расставаться с такими добрыми людьми, но Хенка за границу с ними отправляться не собиралась. Уедут, так уедут. Счастливого им пути! Она пойдёт к тому же скопидому мельнику Вассерману или к доктору Блюменфельду – квартиру убирать, полы мыть, бельё стирать. Работы боятся только побирушки, которым легче протянуть руку за милостыней, чем взять в неё иголку или шило, рубанок или молоток. Чего Хенка и впрямь всерьёз боялась, так это неожиданных вестей. От евреев ничего не скроешь, ибо у них издревле изощрился слух и обострился нюх на все хорошие и дурные известия. А уж если новость плохая, по еврейскому миру она распространяется с быстротой пожара.
Плохая весть свалилась на Хенку, как только она пришла домой.
– Ты, наверное, уже слышала, что брат твоего солдата навсегда покидает Литву, – сообщил ей отец, не отрывая взгляд от чьей-то прохудившейся подошвы.
– Айзик?
– Он самый. Что и говорить, этому парню в смелости и решительности не откажешь, – пробурчал Шимон. – Айзик первый в местечке еврей, который решил, что лучше быть скорняком в Париже или в Берлине, чем тут, в нашем захолустье. У нас – овчины, у них собольи меха. Там и цены за выделку меха и кожи другие, и воздух другой, и всё иначе.