Местечковый романс
Шрифт:
– Но он же ни с кем не сумеет договориться!
– Всё равно там всё по-другому. А где по-другому, там уже лучше. Сначала Айзик будет выделывать кожи для евреев, которые не забыли маме-лошн, а потом и для французов. В молодой голове всегда, в отличие от старой, умещается больше умных мыслей. Уместится в ней, глядишь, со временем и этот нелёгкий французский язык.
– Шлеймке, видно, из армии не отпустят… Схожу-ка я к ним и попрощаюсь с Айзиком за себя и за него.
– Из армии солдат отпускают только на похороны родителей, – сказал Шимон.
– А это и есть похороны.
– В Париж?
– В Америку.
– Да, Рохе и Довиду не позавидуешь. В моё, уже давно минувшее время дети были, как арестанты. От родителей – никуда. Ни шагу. Где родился, там, будь добр, живи и умри. А теперь никого в кандалы не закуёшь – выхлопочи шифкарту и плыви на пароходе, куда заблагорассудится. Хоть во Францию, хоть в Америку, хоть в Аргентину, хоть в Палестину к туркам. Может, ты со своим дружком тоже когда-нибудь от нас упорхнёшь. А за вами, как журавли за вожаком, потянутся братья и сёстры. Только мы с мамой, как замшелые придорожные камни, останемся на месте – камни обречены оставаться там, где лежат…
– Нет, – сказала Хенка. – Мы не уедем.
– Не зарекайся. Человек предполагает, а Бог располагает. – Шимон набрал полный рот маленьких гвоздиков и, выплёвывая их по одному на ладонь, принялся прибивать к изношенному ботинку набойки. – Представляю, как из-за отъезда Айзика переживает бедная Роха, – прошепелявил он. – У родителей лишних детей не бывает. Можно сорить деньгами, а детьми – великий грех. Сходи к Рохе, обязательно сходи и утешь её. Кто знает, может, она на самом деле станет твоей свекровью и бабушкой твоих детей. Ты от своего кавалериста, я думаю, родишь их не меньше дюжины. Парень с виду работник, не ленивец.
Шимон, довольный своей шуткой, хихикнул.
– Там видно будет, но я постараюсь. Дюжину не дюжину, а парочку, наверное, рожу. Не для Америки и не для Аргентины, а для вас, – с грустной улыбкой пообещала Хенка.
Возле дома Рохи решительности у неё поубавилось, и Хенка в растерянности остановилась. Неуживчивый, строптивый нрав её будущей свекрови в местечке ни для кого не был секретом. Роха бывает то необыкновенно покладистая и такая мягкая, хоть к ране прикладывай, то злая, как ведьма, а от злости может и наотмашь ударить. Недаром доктор Блюменфельд, лечивший всех её малолетних детей и увлекавшийся на досуге изучением истории далекой Японии, где мечтал хоть разочек и сам побывать, ещё в молодости наградил Роху японским прозвищем Самурай в юбке. Прозвище прилипло – никто не знал, что оно означает, но все понимали, что в нём кроется какой-то нелестный, даже воинственный смысл…
Хенка колебалась: зайти – не зайти, ибо знала, что Роха ценит сочувствие, но не терпит, когда её утешают при свидетелях или при родных, которых она постоянно обвиняла в черствости и равнодушии. После недолгих колебаний Хенка всё-таки решила постучаться в дверь, но под другим предлогом, словно про отъезд Айзика ей ничего не было известно.
В доме кроме Рохи и Довида никого не оказалось. Все словно вдруг сговорились и покинули родной дом.
– Здравствуйте, – сказала Хенка.
– Здравствуй, здравствуй! С чем пожаловала?
– Нет.
– Чего же ты тогда разгуливаешь по местечку, мальчишку не нянчишь? Сегодня ведь не суббота, не выходной день.
– У Рафаэля ветрянка. Решила у вас спросить, чем вы лечили своих мальчиков в детстве?
– Отваром петрушки.
– Я скажу об этом Этель. Доктор Блюменфельд выписал Рафаэлю какие-то таблетки, но сыпь пока не проходит…
– Не придуривайся! Я по твоим глазам вижу – врёшь, солнышко, и не краснеешь от стыда. Ты же сюда пришла не из-за ветрянки у Рафаэля. Ведь не из-за ветрянки? Признавайся! Хитрить ты, видно, всё равно уже не научишься.
– И ещё я, конечно, хотела попрощаться с Айзиком, пожелать ему счастья от имени брата, которому не позволят покинуть часть. Казарма – это вам не молельный дом, хочешь – приходи, хочешь – уходи, – промямлила Хенка.
– Проститься и на всякий случай кое-что у Айзика выведать, – сказала Роха. – Не так ли? Только, ради бога, не ври и не выкручивайся. Хитрости у тебя ни на грош.
– Что выведать? – не на шутку перепугавшись, спросила Хенка.
– Что выведать? Как от матери и отца сыночки и доченьки дёру дают! Может, и вы с моим дорогим Шлеймеле уже тайком надумали крылышки поднять.
– Ничего мы не надумали! Мы никуда не уедем, останемся тут. Честное слово, мы вас никогда, никогда не бросим… – Жалость к Рохе вдруг захлестнула Хенку, и она заговорила с какой-то непривычной ей непринужденностью и раскованностью. – Я понимаю. Вы сейчас никому на свете не верите. Вам больно. А боль, по-моему, сильнее всякой веры. Но если, Бог даст, мы поженимся, то будем с вами до конца…
– До чьего конца? – сверкнула мечом Роха-самурай.
– Может, я не так сказала… Вы уж простите… Это у меня от волнения…
– Ты правильно сказала. Это большое счастье, когда твои дети вместе с тобой до конца.
Роха прослезилась, краем фартука вытерла глаза, зашмыгала выгнутым, как птичий клюв, носом и тихо промолвила:
– Я десять раз рожала. Рожала для себя, а не для Франции и не для Америки. Шестеро из десяти выжили. Думаю, Господь Бог не должен быть на меня в обиде, я плодилась и размножалась. Но пусть не покарает Он меня за мои слова, я в обиде на Него самого и со своей обидой ничего не могу поделать, она меня, как червь, точит. Почему Он сейчас отнимает у меня моих детей? Почему?
Хенка не смела рта раскрыть, стояла перед Рохой навытяжку, как стояли напротив литовской гимназии одетые в новёхонькие мундиры евреи-пожарные при исполнении государственного гимна во время приезда в Йонаву самого президента Сметоны.
– Почему, скажи мне, Всевышний не понимает того, что ты, Хенка, понимаешь с полуслова? Не знаешь? Так я тебе отвечу. Потому что Господь мужчина, а ты женщина, которой предстоит рожать. И ещё потому, что своих детей ты будешь носить не в плетёном лукошке, как грибы-лисички, а под самым сердцем. А может, ещё и потому, что мне иногда кажется, что у Владыки мира вообще нет сердца. Господи, прости меня, грешницу, за моё кощунство и непотребство! Прости! Но кто мне докажет, что это не так?