Место, куда я вернусь
Шрифт:
На следующий день, около полудня, она позвонила. Торопливо, приглушенным голосом она сказала, что сейчас не может говорить. Чтобы я вышел из дома и шел через лес — нет, самым длинным путем, через глушь, а она пойдет мне навстречу, как только сможет, и чтобы я ждал ее где-нибудь на полпути.
В три часа я вступил в лес, лежавший к западу от моего дома, и отправился в долгий обходной путь. Было пасмурно, начинал моросить дождь, температура падала — очередная выходка этой паршивой запоздавшей весны. Я бесшумно шагал по мягкой земле, кутаясь в старый черный дождевик. Слышно было, как капли падают на только что распустившиеся листочки: здесь лес
Десять минут спустя из-за поворота тропинки показалась Розелла. Увидев меня, она пустилась бежать и вбежала прямо в мои объятья, не подставляя лицо для поцелуев, а прильнув ко мне, прижавшись щекой к скользкой черной резине моего дождевика и тяжело дыша. Я немного отстранил ее и распахнул дождевик — теперь она прижималась щекой к моей старой фланелевой рубашке.
Не знаю, сколько времени мы так стояли. Я слышал только ее дыхание, понемногу успокаивавшееся, и шорох от падения капель на листья. Не слышно было даже карканья ворон. В конце концов я велел ей рассказать, что происходит. Она сказала: «Нет, не сейчас, сейчас просто люби меня». Через минуту ее рука скользнула вверх и принялась расстегивать на мне рубашку (верхняя пуговица была и без этого расстегнута, а может, оторвана), и она прижалась лицом — точнее, ртом — к моей груди. Чуть повернув голову, так что рот пришелся против бугорка грудной мышцы, она прикусила его зубами почти до боли.
Ко мне домой она не пошла — сказала, что нет времени. Мы сошли с тропинки, углубились в лощину, скрытую орешником, и там, прислонив ее спиной к наклонному стволу старого бука, в холоде и спешке, под дождем, который все усиливался, я совершил все, что полагалось. Она предусмотрительно не надела ничего, что могло бы мне помешать.
Вот так — она все еще в своем плаще, хотя и с откинутым капюшоном, а я в своем черном дождевике и в черном резиновом капюшоне на голове, из-за которого волосы у меня слиплись от пота, — мы совершили это, в холоде и спешке, без всяких нежностей, и потом я сразу снова задал ей тот же вопрос: что, черт возьми, происходит?
Оказалось, что ее муж лежит больной. Уже два раза приезжал врач. Он говорит, что это похоже на панкреатит, — хотя Розелла сказала, что это чистое притворство, повод для того, чтобы преисполниться жалости к самому себе, или в лучшем случае — самовнушение. Ложиться в больницу он не желал. Ни за что — он хотел, чтобы она постоянно была рядом и без конца слушала его разглагольствования: о новых замыслах, которые, по его словам, у него появились, о том, как они переедут в Нью-Йорк или в Рим и он бросит свое дурацкое преподавание, — хотя, добавила она, он ни разу не смог собраться с духом, чтобы куда-нибудь поехать. Ни разу не смог выбраться из этой материнской утробы, которой себя окружил, — из этого проклятого сновидения наяву, в котором он мнил себя олицетворением Нашвилла и новым Леонардо да Винчи в одном лице. Но теперь он был так нежен и мягок — уж лучше бы он не изображал эту мягкость, цену которой она прекрасно знала!
В этом месте я спросил, уложила ли она чемодан, и она, помявшись, сказала, что нет, как она может это сделать в такой ситуации? После чего я спросил — какого дьявола, что за ситуация, не собирается же этот сукин сын помереть, верно? Она вдруг неожиданно, с удивившей меня злобой, заявила, что хотела бы, чтобы он умер, но тут же испугалась собственных слов и сказала — нет, нет, конечно, но я должен попытаться понять и не настаивать, чтобы все не стало
Так ничего и не решилось, и наш разговор закончился на земле, где прошлогодние буковые листья цвета выцветшего золота лежали толстым, хотя и мокрым, ковром, благодаря которому на спине ее габардинового плаща не должно было остаться пятен грязи, а мой дождевик, расстегнутый, но так и не снятый, раскинулся в стороны, словно крылья огромной черной летучей мыши, которая упала раненая и бьется на земле, разбрасывая в стороны опавшие листья цвета выцветшего золота, поливаемые дождем.
Эта сцена разыгралась в пятницу и, в сущности, почти без изменений повторилась на протяжении последующей недели трижды — два раза в той же маленькой лощине и один раз в моей комнате с задернутыми занавесками, потому что Розелла выдумала повод для отлучки — ей якобы нужно было срочно что-то купить. Все три встречи были краткими, потому что Лоуфорд еще лежал больной, и мы снова и снова говорили о том же самом, но эти разговоры с каждым разом становились все более напряженными. Что касается занятия любовью, то оно во время этих встреч оказывалось побочным делом — необходимым, но побочным, и — если перефразировать слова Томаса Гоббса, относящиеся к человеческой жизни, — скотским, грязным и кратким. Теперь оно было для нас обоих способом отвлечься от некоей неявной борьбы, происходившей между нами, способом бегства от нее.
Теперь, припоминая все это, я не сомневаюсь, что вину за не совсем удовлетворявшее нас качество этих свиданий мы возлагали на недостаточную комфортабельность нашей лощины, и когда мы встретились в моем доме, то оба ожидали, что испытаем хоть какое-то подобие прежнего блаженства. Но здесь все получилось, пожалуй, еще хуже. И наш разговор был еще более напряженным. В конце концов я прямо заявил Розелле, что она в лучшем случае обманывает сама себя и что у нее нет ни малейшего намерения уложить чемодан. На это она обиделась, расплакалась и сказала, что я ей не доверяю.
— Тогда какого дьявола ты дожидаешься? — спросил я. — Ты ему ничего не должна. Уже через неделю он найдет себе кого-нибудь для удовлетворения своих потребностей, и тогда…
— Ну да, вокруг него вечно увиваются всякие начинающие потаскухи — любительницы искусства, — сказала она, и в ее голосе прозвучала несколько удивившая меня неожиданная горечь.
— Ну конечно, — сказал я, — и почему это тебя должно волновать? И он если и не богат по-настоящему, то во всяком случае имеет кучу денег…
— Нет, не имеет, — перебила она.
— Чего не имеет?
— Кучи денег.
— Ну, кто-то у вас там имеет, — сказал я, — судя по тому, сколько вы тратите, и если это твои деньги и ты хотела бы от него откупиться, то дай ему сколько-нибудь, и пусть отвяжется.
Здесь она снова посмотрела на меня пустыми глазами. А я заявил, как будто меня внезапно осенило, что, по-моему, она просто боится Лоуфорда Каррингтона.
— Нет, нет! — запротестовала она с большим волнением. — Этого нет!
И добавила, что я ничего не понимаю.
И были слезы, и палец, больно тычущий меня в грудь, и попреки, что я ее никогда не любил, и мое возражение, что если все это и есть любовь, то пошла она к черту, и, в завершение всего, в высшей степени узнаваемый маленький белый спортивный «мерседес», уносящийся по проселочной дороге в сторону автострады, и ни единого взмаха рукой на прощанье.
А потом я стоял у распахнутых ворот своего гаража, позади которого был на время наших занятий любовью укрыт этот в высшей степени узнаваемый маленький белый «мерседес», и смотрел на дорогу, размышляя о том, что такое любовь, если это и есть любовь.