Метелица
Шрифт:
Он согнулся, взял пучок свекольной ботвы и кинул через загородку в продолговатое, отполированное свиньей корыто. Свинья торопливо зачавкала. Антип Никанорович крякнул, тяжело вздохнул и направился в хату. В сенцах взял две жмени зерна из решета, вышел на крыльцо и сыпнул на утрамбованную землю. Куры во главе с петухом тут же начали клевать. Любуясь петухом, он опустился на ступеньку крыльца и просидел минут десять, пока не почуял надобность сходить до ветру. Загородка находилась в углу сада, под сараем, и Антип Никанорович посунулся вдоль плетня к низенькой калитке. На плетне донышками к небу торчало несколько глиняных желтых кувшинов. Тут же он заметил и сохнущие
— Забыла Ксюша, — проговорил Антип Никанорович с досадой.
И такая вдруг тоска сдавила сердце, такая пустота и боль охватила все нутро, что он привалился к плетню и застонал. Судьба треклятая, и когда ты выпустишь человека из своих когтей, когда перестанешь выкручивать его, как постиранное белье, выжимая последние соки? Не одно, так другое, а все неладно. Мыслил Антип Никанорович дожить остаток дней своих в счастии и покое, ан нет. Новое горе навалилось на стонущие к непогоде стариковские плечи. Куда от него уйдешь? Куда спрячешься? А не сплошал ли по стариковскому разуму он, что расстался с родными — кровь от крови — людьми? Еще больней сжалось в груди, еще тоскливей заныло под ложечкой… Нет, не сплошал, однако. С земли родной уходить в такие-то годы негоже: не ровен час — настигнет косая, и сохнуть тогда дедовым костям в чужих краях. Нет, не сплошал. Ведь кровь его, Антипа Никаноровича, замешена на соках этой земли, от них он зачался, возрос из них и детей своих зачал с их помощью, благодаря им. Так неужто уйдет он мыкать горе по белу свету, спать на чужих полатях, прятаться от непогоды под чьей-то крышей, под которой не упала ни одна капля его пота!
В хате ему не сиделось, за какое дело ни брался — все валилось из рук. Вышел на улицу, умостился на скамейке у палисадника, в тени сиреневого куста. Метелица вымерла. Не шумела малышня, не скрипели привычно колеса возов, не слышно было ни бабьей перебранки, ни пьяной песни загулявшего мужика. Тоска.
Взбитая беженцами пыль опустилась на землю и лежала теперь на шляху, тяжелая и серая. Вербы застыли в полуденном зное, уныло свесив чуть пожелтевшие, начинающие усыхать ленточки листвы. Изредка проплывала паутинка и цеплялась за верхушку дерева, белые столбы торчали из земли, как незажженные свечи вокруг покойника в скорбно притихшей хате.
Послышался легкий шорох, и Антип Никанорович увидел, как с крыши Лазаревой хаты поднялись три аиста и плавно полетели в сторону болота, вытянув свои длинные тонкие ноги. Через минуту они превратились в три белые точки на синем небе и скрылись за соломенной крышей. Антип Никанорович протяжно вздохнул и подвинулся на лавочке, будто уступая кому-то место. Из подворотни вылез Валет, потерся боком о дедово колено и улегся у ног.
Антип Никанорович знал, что в деревне остались многие, но удивился, когда увидел Гаврилку во дворе, наискосок через улицу. Голь перекатная, беспутный мужик Гаврилка не подался с беженцами? Ему-то, кажись, нету никакого резону сидеть в деревне: в гумне — покати шаром, за душой — и того меньше. Он и землю-то не пашет, а ковыряет лениво, не ходит по ней, родимой, а пинает ногами, как падчерицу ненавистную. Или на чужих огородах поживиться надумал? С него станет.
Гаврилка заметил Антипа Никаноровича и направился к нему, цепляя пыль босыми ногами, как лопатой.
— И ты, Никанорович, значить… — сказал Гаврилка, подойдя и радушно улыбаясь.
— Значить, — буркнул Антип Никанорович.
Обменялись словами — вроде и поздоровались.
— А своих отправил? Я — не, куды им, бабам, сунуться, а?
Гаврилка подергал латаные штаны, плотно обтягивающие толстый
Антип Никанорович промолчал. Он не любил Гаврилку с давних пор. Гаврилка мужик хоть и незлобивый и безвредный, но последний лодырь и выпивоха. Шестьдесят третий год его зовут Гаврилкой, а беспутным, считай, годов сорок пять. Огород его вечно зарастает бурьяном до пояса, корова, сколько помнит Антип Никанорович, то яловой ходит, то — с выменем в два кулака, не больше, несколько кур снуют по грядкам, да и те несутся по великим праздникам. Всю жизнь только тем и промышляет Гаврилка, что варит лучший в деревне самогон. Оттого и не скучает его хата без гостей. Как ни пройди мимо Гаврилкиного двора — заливается мандолина, дым из окон столбом валит. Весело. Как тут уважать Антипу Никаноровичу этого мужика? И от гражданской увильнул Гаврилка — отсиделся за бабьей юбкой, и от колхоза отлынивает. Чертополох — не человек. Единственное достоинство Гаврилки и его бабы — плодовитость. Троих сыновей отправил на фронт, трое дочек определились своими семьями, две бегают еще в девках, а внуков — целый выводок, все мал мала меньше.
Старые счеты у Антипа Никаноровича с Гаврилкой. Старые, да не забытые. Когда-то Гаврилка довольно-таки крепко ухлестывал за покойницей Акулиной, а она вышла за Антипа Никаноровича. Гаврилка покрутил, повертел хвостом и сделал вид, что уступил девку по доброй воле.
Не дождавшись ответа, Гаврилка продолжал:
— Немец, он тоже небось человек. Проживем, Никанорович. Под царем было — куды-ы! А не скопытились. Птички ведь не сеют, не жнут, тоже живут. Мы ж, Никанорович, люди простые, не какие-нибудь председатели там али партейные. Нехай пужается хто командовал, а мы-то всю жизнь подчинялись. Чего нам пужаться? — Он пригнул голову и заглянул в лицо Антипа Никаноровича.
— А я и не пужаюсь! — ответил он сердито.
Разбирала злость на Гаврилку. Такая злость, что треснул бы по остаткам этих гнилых зубов, плюнул в масленые свиные глазки и ушел в сад, лег под яблоню на траву, прижался бы грудью к прохладной земле и лежал, лежал, ни о чем не думая, если бы смог не думать об ушедших бог знает куда детях. Тоска в сердце веет, как в поле перекатном ветер, и даже злостью не заглушить ее. Не хочется сидеть, разговаривать с этим человеком и вставать не хочется — ноги вялые, непослушные.
— Мы люди простые, — не умолкал Гаврилка. — Много нам потребно?
— Подчиняться привык? — не скрывая злости, спросил Антип Никанорович.
Гаврилка помолчал с минуту, потом улыбнулся, цокнул языком и ответил:
— Жизнь — баба, Никанорович, не пригладишь — повернется задницей. Истинный бог.
Он похлопал ладонями по своим коленям, погладил замасленные штанины, покряхтел и достал вышитый кисет. Не иначе Любка вышила, единственная комсомолка в обширном Гаврилкином роду, девка боевитая и с хлопцами обхождения строгого.
Колени Гаврилкины широко раздвинуты, освобождая место рыхлому животу, короткие толстые пальцы с рыжими, давно не стриженными ногтями медленно шевелились, скручивая цигарку, круглая большая голова с поблескивающей плешью на макушке пригнута и чуть повернута в сторону, отчего казалось, что Гаврилка вечно глядит как-то снизу вверх. Не глядит — заглядывает вопросительно и лукаво. Антипу Никаноровичу всегда неприятно становилось от этого взгляда и хотелось сказать: «Чего юлишь, что мусолишь в своем курином мозгу? Нету ведь в твоем нутре ни зла, ни добра настоящего. Выпрямись хоть раз, твою мать! Не собака ить — человек!»