Метелица
Шрифт:
В старосты он не напрашивался. На первой сходке долго рядили, кого выбрать. Все боязливо отнекивались, пока кто-то не крикнул:
— Гаврилку!
— Ага, «паночка»! — поддакнул другой голос.
Теперь Гаврилка жалеет, что не обернулся на тот голос, не заприметил говоруна. А тогда даже напугался. Шутка ли, Гаврилка — староста! Встал он, откашлялся.
— Што вы, мужики. Куды мне… Грамоту я мало разумею, да и командовать не привык.
— Бумажку прочитать сможешь — большего не надо, — напирали мужики. — Павленко выберем! Павленко!
— Не-е, мужики,
— Соглашайтесь, Гаврило Кондратьевич, — сказал Тимофей Лапицкий.
Может, и не согласился бы Гаврилка, когда б сам учитель не назвал его по батюшке. Да и староста он не настоящий, считай, подстароста. Главный — в Липовке, с него и спрос, если что.
— Ну, коли сход порешил, так чего ж… Супротив народу я не пойду, — согласился Гаврилка и стал с той минуты Гаврилой Кондратьевичем.
А сегодня — вторая сходка. Гаврилка распорядился собраться в управе к восьми вечера. Делов невпроворот, надобно обсудить все и решение принять. Он мог бы и сам разобраться, что к чему, да и сделает как захочет, но лучше на людях. Пускай потреплются мужики, Гаврилке не жалко.
Собрались в управе ко времени. Из мужиков — одни старики да «порченые», кого в солдаты не забрали и кто не ушел с ополченцами, а бабы — все больше молодые. Гаврилка уселся за столом, как председатель когда-то, по правую руку — Петро, ближний помощник, по левую — Иван. Называют их люди полицаями, но это от несознательности, потому как всякая власть без подобающего штата обойтись не может. Гаврилка такие разговоры пресекал с первого дня своего начальствования. Распусти народ, так он и перед ним, перед старостой, куражиться станет.
Пока мужики рассаживались да закручивали цигарки, Гаврилка закурил длинную папироску. С этих папиросок навару никакого: смалишь одну за другой, а все курить хочется, но старосте с самокруткой в зубах — непредставительно. Главное в жизни — мелочи, из них образуется уважение к человеку. Кулаком уважать себя не заставишь, это Гаврилка знает в точности. Хотя можно и кулаком, если кто несознательный.
Оглядел он сход и поднял руку, требуя тишины.
— Попервое, порешим так: бабам тут не место! Их дело — хозяйство доглядать.
Поначалу все притихли, потом заговорили, зашумели. Кто-то хохотнул одобряюще, а баба Захара Довбни Полина, бойкая молодуха, крикнула:
— Это как же ж?!
К Захару и его бабе Гаврилка относился хорошо, как торговец к постоянным покупателям, да и перепито вместе было изрядно. Но после ухода Захара с ополченцами староста перестал Полину замечать. Здороваться-то иногда здоровался, но разговоров никаких не вел. Подальше от греха.
— А так вот! — ответил Гаврилка. — При новой власти бабы залишаются голоса. В Советах наголосовались. Досыть! Пора коров доить, а не соваться в дела обчества.
— А в каком доме мужика нету? Баба за мужика, значить, — напирала Полина. — Хто из вас остался — одни старики. Баба теперь — голова в семье!
Гаврилка поднялся за столом и строго оглядел сход.
— Установу властей нарушать? — Все притихли. — Вы сами выбрали меня старостой, а теперь мне што ж, своей шкурой
В точности он и сам не знал, дают немцы бабам голос или нет. По всему, не должны. Раз новая власть колхозы ликвидировала, Советы — само собой, установила волости, то какой же бабам голос?
Поднялась одна из дочек Гаврилки, повела весело чернявыми глазами и громко сказала:
— Пошли, бабоньки! С мужиками рази сладишь? От энтих заседаниев только сиделка болит.
Мужики рассмеялись, зашевелились. Помощник Петро мотал головой, почесывая затылок, и прицокивал от удовольствия языком.
— Поговори мне! — прикрикнул Гаврилка.
Он только сейчас заметил свою замужнюю дочку Капитолину. Забыл предупредить, вот она и приплелась. А может, и к лучшему? Посмеются мужики, на том и делу конец. С нее, с Капитолины, не убудет.
С шумом и руганью бабы покинули сход. В управе стало свободно и тихо, только протрещит в Ивановой цигарке крупно порезанный табак да откашляется дед Евдоким в углу. Вечернее солнце пробивало сквозь деревья густые красные лучи, освещая небритые подбородки мужиков. Все хмурые, молчаливые. Не узнать народ.
— А теперя к делу, — заговорил спокойным голосом Гаврилка. — Надо порешить насчет урожаю колхозного, а то начинают уже тянуть каждый себе. По моему разумению, што такое колхоз? Это — вы, мужики, и земля колхозная — ваша. Землю будем нарезать посля уборки, а урожай надо собрать всем миром и поделить на едоков. Наотвозились на элеватор, теперя хоть сами поедим.
Оживились мужики, заговорили приглушенно. Гаврилка закурил новую папироску, прислушиваясь к разговору: одобряют или нет?
— А хто не колхозники? — выкрикнул Лазарь. — Им што, тоже?..
Ишь ты его, куда Лазарь заворачивает. Гаврилка не был колхозником, так что ж, ему не давать? Надо приструнить этого балаболку, а то распустил язык.
— Тут и решать нечего, — ответил он. — Земля обчественная, значит — и урожай. Жрать все хотят. Ежели твоих детишков залишить хлеба, што запоешь? Ты со старыми мерками не лезь. Новая власть — новые мерки. Теперя нету колхозного добра, все добро — народное. — Последнее слово он особо выделил, даже остановился на минутку. — Другое дело, кого считать за едоков. Подумать потребно.
Гаврилка держал надежду, что мужики включат в едоков не только тех, кто остался, но и ушедших на фронт. Сам же он этой мысли высказывать не хотел. Если прикинуть, так он выгадает больше других: троих сынов его забрали в солдаты да троих мужиков дочкиных, и самая меньшая, Люба, черт-те знает куда пропала: не то с ополченцами подалась, не то, упаси господь, к партизанам юркнула. Не дочка — бельмо на глазу. Но это еще до прихода немцев. А что было до установления новой власти — списано. Немец любит строгость и тех, кто подчинялся Советской власти, не карает, потому как власть — всегда власть. Гаврилке сейчас, конечно, легче и с продуктами, и с одеждой, но попробуй прокормить такую прорву внуков и детей. Девки ж его все ледащие, неповоротливые. Сидят в горнице, телки, лущат семечки, на огород не выгонишь.