Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
Конечно, этот взгляд разумнее, трезвее, чем мистическое видение Мережковского, которому казалось, что Лермонтов, подобно своему шотландскому предку-колдуну, «похищен был в царство фей» и побывал у родников созданья, и потому на вопрос: «Где был ты, когда Я полагал основание земли?» имел право больше всех на земле ответить Богу: я был с Тобою.
Как бы то ни было, в одном Дм. Мережковский, несомненно, прав: ни у кого другого из писателей природа не выглядит столь первозданною, будто бы «только что вышедшей из рук Творца, пустынною, как рай до Адама», и «никто так не чувствует, как Лермонтов, человеческого отпадения от божеского единства природы».
Наверное,
Мцыри, как и Лермонтов, в гибельности побега находит небо на земле — и, нарушая церковный канон, остается верным Создателю.
Послушник, не давший монашеского обета, но в глубине души верный Творцу… — не таков ли и сам Лермонтов в последние два года своей жизни?
Мцыри бежит в природу, чтобы стряхнуть с души, как наваждение, тоскливый сон монастыря; — Лермонтов спасается Кавказом, скрытой ото всех напряженной мыслью и литературной работой, но все равно не может избавиться от наваждения и соблазнов столичного света, и жизнь, что в Петербурге, что в Москве, ему кажется сном.
1 января 1840 года он был приглашен на бал во французское посольство. Эту же дату — «1 января» — поэт ставит эпиграфом к своему новому стихотворению.
Как часто, пестрою толпою окружен, Когда передо мной, как будто бы сквозь сон, При шуме музыки и пляски, При диком шепоте затверженных речей, Мелькают образы бездушные людей, Приличьем стянутые маски, Когда касаются холодных рук моих С небрежной смелостью красавиц городских Давно бестрепетные руки, — Наружно погружась в их блеск и суету, Ласкаю я в душе старинную мечту, Погибших лет святые звуки.В сутолпище светской суеты из сна действительности он, как Мцыри из монастыря на родину, бежит в сон прошлого.
И если как-нибудь на миг удастся мне Забыться, — памятью к недавней старине Лечу я вольной, вольной птицей; И вижу я себя ребенком, и кругом Родные все места: высокий барский дом И сад с разрушенной теплицей; Зеленой сенью трав подернут спящий пруд, А за прудом село дымится — и встают Вдали туманы над полями. В аллею темную вхожу я; сквозь кусты Глядит вечерний луч, и желтые листы Шумят под робкими шагами.Удивительным образом, прошлое, старинная мечта, преобразуется в реальность куда более очевидную, живую, нежели смутная действительность великосветского баламаскарада. Но далее — нечто загадочное:
И странная тоска теснит уж грудь мою: Я думаю об ней, я плачу и люблю, Люблю мечты моей созданье С глазами, полными лазурного огня, С улыбкой розовой, как молодого дня За рощей первое сиянье.О ком речь? Кто она?..
Ничего определенного.
Образ вроде бы земной — и неземной по сути. Видение!.. Но впечатление от этого образа на ребенка столь сильно и столь непреодолимо, что и теперь, взрослым мужчиной, в странной тоске, на мгновение забывшись на балу, он преображается:
Я думаю об ней, я плачу и люблю…Последующие стихи ничего не поясняют: загадка остается неразгаданной:
Так царства дивного всесильный господин — Я долгие часы просиживал один, И память их жива поныне Под бурей тягостной сомнений и страстей, Как свежий островок безвредно средь морей Цветет на влажной их пустыне.Только тут — намек на разгадку, которая, может быть, да и наверняка самому поэту толком неведома.
Это — нечто святое для него, навсегда поразившее ребенка, и так непосредственно, так живо (недаром он запомнил свою мечту — «с глазами, полными лазурного огня, / С улыбкой розовой, как молодого дня / За рощей первое сиянье…»), что вся последующая жизнь, с ее тягостными сомнениями и страстями, не может ничего поделать с этим дорогим воспоминанием. И это святое спасает душу средь житейских бурь, не исчезая никуда, как «свежий островок» в пустыне морей.
Где же тут, спрашивается, разочарованный во всем денди, гордец байроненок, каким Лермонтов все-то время виделся окружающим? Никто из близких и далеких не заметил в нем эту охранительную силу, что вела его по жизни…
Вот когда Лермонтов вдруг раскрывает всем свою душу, сообщает о себе нечто очень важное.
Но вскоре, словно бы спохватившись, он снова опускает забрало, уходит в свою вечную броню:
Когда ж, опомнившись, обман я узнаю И шум толпы людской спугнет мечту мою, На праздник незваную гостью, О, как мне хочется смутить веселость их И дерзко бросить им в глаза железный стих, Облитый горечью и злостью!..
Обман — это светский дух, маскарадная круговерть. Обман, мана, морок — сна действительности. Вот что спугнуло мечту, спасительно напомнившую о себе.
И читатель снова видит перед собой привычного себе Лермонтова, с его дерзостью и железным стихом, облитым горечью и злостью, — и вмиг забывает (помнят последнее слово!) про самое главное — про его старинную мечту; в читателе еще плывет неуловимый туман завороженности видением поэта, но скоро рассеивается — сознание вновь погружается в сон действительности.