МилЛЕниум. книга 1
Шрифт:
Но часто после обеда мы уходили гулять в горы, что подножиями походят прямо к задам их огорода, только подняться на плато…
Брали с собой молоко в зелёной винной бутылке, казённого хлеба, почему-то здесь так называют белый, спечённый караваями, вкуснейший и пахучий, ноздреватый хлеб с толстой вкусной коркой, а ещё мы брали покрывало – сидеть. На наших головах панамы. Хотя головы в них потеют, но на солнце иначе нельзя. К счастью, здесь много густых перелесков, куда мы ныряли, спасаясь от жары.
В тени, на краю таких лесочков
Мы разговаривали как всегда много, пока идём сюда, но расстилая покрывало, уже почти не говорили… Здесь мы увидели наготу друг друга уже при полном свете дня.
Я не предполагала, что мужчины, юноши, бывают такими красивыми, каким оказался Лёня. У него тело Микеланджеловского Давида… гладкая шелковистая кожа, цветом как спелый абрикос из бабушкиного волшебного сада. В Лёнином теле нет ни одной черты, не дышащей совершенством. Я не думала раньше, что красота может быть абсолютной…
…абсолютной… Но я эту красоту всегда видел в Лёле. Я не видел её нагой раньше, но я знал и, не видя, что нет никого красивее её. Меня не удивляло, а только ещё сильнее возбуждало её, открытое мной теперь совершенство.
Теперь я вполне осознал значение слова «хотеть» кого-то. Раньше мне это казалось скорее метафорой, иносказанием, то есть я думал, люди подразумевают под этим, что-то вроде «хотеть быть рядом»…
Я понимала, что наши ухищрения с тем, чтобы положить мальчишку спать отдельно, мало помогали, он приходил через окно каждую ночь. Мы не слышим с Алексеем, Лёлина комната через коридор, но её постель к утру оказывалась смята и свёрнута чуть ли не в жгут, при том, что я знаю, как спокойно спит Лёля, складки на простыне не сделает…
И спали оба чуть ли не до одиннадцати, при том, что ложились мы тут всегда рано, едва ли не наступлением темноты.
Я оказалась бессильна помешать им. Даже если я стала бы спать с Лёлей в одной комнате, они найдут время днём, да и находят…
Я попыталась поговорить с Лёлей об этом, когда мы остались одни.
Мне приятно, что бабушка Таня и дед Алёша так приняли Лёню, что он понравился им. Мне нравилось, что во время обедов и ужинов мы вчетвером много разговаривали, смотрели вместе телевизор, всего одну программу, из-за близости гор показывает только первая и то не очень хорошо.
Однажды я поморщилась, слушая в новостях о визитах Горбачёва в западные страны, дед заметил это и спросил:
– Тебе не нравится разоружение? Или перестройка?
– Мне не нравится, что его зовут «Горби», как собаку, – сказала я, невольно хмурясь. – По-моему, президента не могут звать кличкой. Кажется хорошо, что его так полюбили везде на Западе, это впервые в нашей истории… да всех нас полюбили, прямо, как родных, и «перестройка» и «гласность» – самые популярные слова в мире, но всё это… как-то… подозрительно, что ли… Что-то фальшивое в этом. Неправильное.
– Ты не доверяешь их отношению? – удивился дед Алексей.
Я упрямо качнула головой.
– Пусть лучше боятся? – усмехнулся дед.
– Когда нас называли «Империей зла» мне нравилось больше, – сказала я, то, что никому другому, кроме этих людей не решилась бы сказать.
– Ты это серьёзно?!
Я пожала плечами, не находя ответа сразу, на что Лёня засмеялся:
– Это Лёлин конёк, – сказал он, – у нас в школе устраивали исторические диспуты, так она любого за пояс заткнёт, учителя-историки её обожали.
– Тебя тоже обожали, только ты в этих самых диспутах всегда отказывался участвовать.
– Куда мне против тебя!
– Да не прибедняйся, хитрец!
И мы смеялись все вместе. Но потом всё же продолжили прерванный разговор.
Обсуждали оконченную афганскую войну, хорошо, что мы ушли оттуда…
– Не знаю, – покачала головой уже бабушка, сама учитель истории, но не работала, правда, уже несколько лет. – Боюсь, после нашего ухода всё станет только хуже… Как и во всей Восточной Европе. Свято место пусто не бывает, на наше место придут другие.
– То есть вы никак не допускаете мирного сосуществования многих стран… Воинственные у нас девушки, а Лёнь? Милитаристски! – опять засмеялся дед.
– Допускаю, и даже очень надеюсь, – сказала бабушка, – но боюсь стоит нам показать окончательно свою слабину, как… А ведь мы ушли ото всюду, всё бросили, всех предали. Неправильно так поступать государству, вроде Советского союза, – сказала бабушка.
– Может, просто больше денег нет содержать всех? – парировал дед, настроенный, очевидно, куда более лояльно к происходящему. – Все на наряды жене ушли.
Бабушка отмахнулась:
– Ой, ну началось! Первая президентша, которая на люди показалась, а вы все злобствуете. Пусть наряжается, муж её любит, вот и всё…
– Если не за наши деньги, то пусть, никто не против. Но вперёд мужа лезть не след. Он на должности, не она.
Дальше мы обсуждали и Тэтчер и всех прочих и, не придя к полному согласию, заключили перемирие на том, что свобода всё же лучше, чем «железный занавес».
Сегодня, когда мы готовили с бабушкой ужин, она спросила, исподволь взглянув на меня:
– Ты влюблена?
Я не ответила, что тут скажешь? Что тут говорить, будто не ясно…
– Будь осторожна, Лёля. Юноши… Вообще мужчины… у них, знаешь, свой интерес, а нам расплачиваться приходится за слабость…
– Ба! – не выдержала я. – Не говори вульгарных пошлостей!
Но бабушка не перестала и продолжила проводить нравоучение, уже опоздавшее…
Мы каждый день заходили чуть дальше, чем накануне. Всё дальше по пути, так увлекающему нас двоих, что мы не можем думать ни о чём другом, кроме того, чтобы снова остаться наедине.