Милочка Мэгги
Шрифт:
– Тогда это все относительности.
– Относительности? – Мэри была озадачена.
– Относительности. Ну как в той книжке про счастливых бедных девочек.
– А, ты хочешь сказать «относительно». Да, это все относительно.
– А что значит «относительно»?
– Милочка Мэгги, не начинай! Какой высоты небо?
– Я первая спросила.
– Ну, например, у одного человека есть один доллар и больше ничего. Кто-то дает ему сто долларов. У другого человека есть сто долларов. И у него всегда было сто долларов. Кто-то дает ему доллар.
– Мама, ты просто разговариваешь. Ты мне ничего не объяснила.
– Сказать по правде, я не знаю, как тебе это объяснить.
– Когда ты была маленькой, вы жили в богатом доме?
– Ах боже мой, – вздохнула Мэри. – Ну, люди, которые семьями ютились в тесных квартирах, считали наш дом богатым. Но жена мэра считала, что по сравнению с ее домом наш дом беден.
– А ты сама как думала?
– Я никак не думала, – ответила Мэри, стараясь не раздражаться из-за этого потока вопросов. – Я там просто жила.
– Почему?
– Не глупи. Я жила там, потому что я там родилась, потому что там жили мои родители.
– Тебе там нравилось?
– Конечно. У меня же не было другого дома.
– И это было относительно?
– Милочка Мэгги, перестань. У меня уже голова болит.
– У меня тоже, – заявила девочка.
Милочка Мэгги спросила у сестры Вероники, как отличить богатый дом от бедного.
– Келья, – ответила монахиня, – с грубой кроватью, стулом и гвоздем в стене, чтобы повесить на него платок, – это богатый дом, если там чтут Деву Марию и Господа нашего. Огромный дом с толстыми коврами, бархатными шторами и золотой арфой в гостиной – беден, если Деве Марии и Господу нашему там нет места.
Милочка Мэгги спросила отца:
– Папа, когда ты был маленьким мальчиком, в Ирландии у тебя был богатый дом или бедный?
– Сейчас ты узнаешь, как беден был твой отец. Наш дом был бедным. И не просто бедным, а беднейшем из бедных. Это была однокомнатная хижина с навесом, под которым стояла моя кровать, а кроватью мне служил мешок с сеном. И в холодные ночи туда залезала голодная соседская свинья, чтобы поспать со мной в тепле.
Девочка засмеялась.
– Смеяться тут нечему, крыша нашей лачуги упиралась в землю ровно там, где лежала моя голова, и я бился о нее всякий раз, когда поворачивался во сне.
А в стене была черная дыра, где теплился жалкий огонь, который не мог согреть нас зимой, зато поджаривал летом, когда мы варили на нем еду. А еда-то, еда! Мелкая картошка из тощей земли и грубый черный хлеб с подгоревшей коркой, да, может, раз в пару недель яйцо, а на Рождество – курица, жесткая и слишком старая, чтобы продолжать нестись.
И воду мы брали из колодца. Холодным зимним утром прогулка от хижины до колодца была мучительной, а ведро – слишком тяжелым для тощего пацаненка. И никакого туа… водопровода в доме, так что по нужде мы бегали в лес за хижиной.
– Спорим, папа, ты был там счастлив.
– Счастлив, ну ты даешь! – горько возразил Пэт. – Я все это
Но Пэтси вспомнились зеленые летние поля и луговые цветы, прячущиеся в высокой, по колено, траве, и озеро цвета неба – или это небо было цвета озера? И как бурая, пыльная дорога в деревню лениво тянулась под солнцем. Ему вспомнились веселые вечера в тавернах, где посетителям нравились его танцы. Ему вспомнился Малыш Рори и добрые дни их истинной дружбы. Ему вспомнилась его ярая собственница и защитница мать. И – ах, его ненаглядная Мэгги Роуз! Он думал про беззаботные, золотые дни своей юности, и сердце его рыдало.
«Господи, прости, что я солгал, что я все это ненавидел».
Предаваясь воспоминаниям, Пэтси изливал дочери, названной в честь его возлюбленной, свою горечь.
– Вот мать твоя росла в богатом доме. Попроси ее показать тебе ту конюшню в Бушвике, где ночевал твой отец. Рассмотри хорошенько тот богатый дом, который должен был стать моим… нашим… если бы не тот жулик…
«А, ладно, – подумал Пэтси, – пусть покоится себе с миром, даже если при жизни он и был мерзавцем».
По дороге к старому дому Мэри отвечала на вопрос Милочки Мэгги:
– Почему я тебя раньше туда не водила? Потому что дом очень изменился и мне от этого грустно.
Да, дом изменился. Комнаты по обе стороны от крыльца переделали под магазины. Эркерные окна стали витринами. За одним из них была парикмахерская с затейливо причесанными восковыми головами. За другим окном был только лебедь – безупречно белый и неподвижный, перышко к перышку. Лебедь гордо восседал на подушке из лебединого пуха. Надпись на карточке, подвешенной к клюву лебедя на медной цепочке, гласила: «Подушки из настоящего лебединого пуха».
– Он настоящий? – выдохнула Милочка Мэгги.
– Когда-то был. Теперь это чучело.
– Может быть, он еще живой и ему просто дают лекарство, чтобы он сидел смирно.
– Тебе лучше знать.
За окнами на втором этаже было пусто. На одном из них висела надпись «Сдаются комнаты». Помещения в подвальном этаже тоже переделали. Болтающаяся вывеска с красной печатью сообщала прохожим, что там оказывают нотариальные услуги. К вывеске нотариуса была прикреплена еще одна табличка о комнатах в наем.
Мэри догадалась, что владельцем дома был нотариус из подвала. Он выжимал из своих вложений каждый цент. Ей стало интересно, сколько постояльцев успело выспаться в ее белой спальне с тех пор, как она уехала. Она со вздохом подумала про пианино, когда-то стоявшее в комнате, теперь занятой швейными машинам, рулонами тика и мешками с пухом.
Конюшня стала самостоятельным владением, отделенным от большого дома железной оградой. Над дверью сарая была прикреплена неровно выкрашенная вывеска с надписью «Фид и Сын. Сантехнические работы. Круглосуточно». Во дворе лежал на боку сломанный унитаз. Какой-то мужчина, видимо мистер Фид собственной персоной, вытаскивал из ящиков пару двойных раковин для стирки из мыльного камня. Мужчине помогал мальчишка несколькими годами старше Милочки Мэгги. Мужчина поднял взгляд на подошедших к нему Мэри с дочерью.