Минин и Пожарский
Шрифт:
– Подержи коней, христа ради, – сказал мужичок и, бросив поводья, сгинул.
Орлов соскочил с коня, посмотрел на стремянного и сказал:
– Ты не воеводы ли Зарайского человек?
– Как же, боярин, – ответил стремянный, – я Хвалов, холопишка соседа твоего, князя Дмитрия Пожарского.
– Как же, знаем, – сказал Орлов, снимая шубу, подхваченную челядинцами. – Говорят про Дмитрия Михайловича: покоя себе не обретает, лапти, сапоги разбивает, добра не наживает.
Промолчал Семен.
Отъехал стольник.
К стремянному подъехал пестро одетый челядинец.
– Хвалов! Семен! –
– Для кого Семен, а для тебя, Мишка, я Семен Тимофеевич, – ответил Хвалов.
– Слышь, – сказал Мишка, – мужичок тут у вас коней держал. Ваш?
– Прохожий.
– Ты смотрел – ухо у него резано?
– А что?
– На Ромашку нашего похож, беглого. Убежал во время голода и не вернулся. И на нем долг. Сыскать да поймать бы – боярин два алтына дал бы.
– Два алтына – деньги, – сказал Хвалов и замолчал, не желая продолжать разговор с пустым человеком.
А в это время в келье шел иной разговор.
Келья под сводом, темна и затхла.
На деревянном обрубке сидел высокий человек.
Цепь обвивала его; начиналась она ошейником, прикован конец к тому обрубку, на котором сидел инок.
На голове инока железный обруч, на теле под цепями плоские вериги и много десятков тяжелых медных крестов на немалую цену.
Под крестами, цепями, веригами видна рубаха из свиного волоса.
Ноги у инока босы, сини, и пальцы на ногах не все целы – отморожены.
В келье топлено, но инок мерз и, сильно согнувшись, грел ноги руками.
В углу сидел монах, совсем седой, но сильно черны его широкие брови над черными нерусскими глазами.
Одет второй инок был в шерстяную рясу, широкую и как будто теплую.
Оба инока молчали. Говорил Пожарский, говорил, как человек книжный, не торопясь и стараясь не волноваться:
– И когда князья многие, и нашему дому родственные, – Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, и Сицкий, и Черкасский даже – поехали в тушинские таборы, к вору, искать деревнишек и жалованья, совесть меня туда, святой отец, не пустила. А когда Коломна крест вору целовала, хотели присягать и в Зарайске. А я тогда в кремле заперся. Кремль Зарайский крепок. А хлебные запасы мы в кремль загодя свезли, и воевали мы с посадскими людьми ляхов. И за это меня царь наградил: поместье мое в Суздальском уезде, село Нижний Ландех, за то, что я голод и всякую осадную нужду терпел и на воровскую прелесть и смуту не покусился, велено было считать не поместьем, а отчиной. А когда Ляпунов хотел царя с престола свесть, я в том деле не согрешил, а когда на Ляпунова пошли польские люди и изменники, а царя уже не было и Ляпунова в Пронске осадили, я из Зарайска пришел и Ляпунова освободил. И на меня с ратью пришли и ночью взяли городские стены, а я из кремля вышел с небольшою ратью и побил польских людей беспощадно.
– Так в чем же каешься, князь? – спросил инок. – В гордости ли?
– В сомнении каюсь. Не верю я в конечное нашего государства спасение. Маринка Заруцкого жена теперь, и сын у нее подложный. Ушла она из Коломны, и город ограбила начисто, и ворота с собой увезла, и зачем той бабе крепостные ворота? А я теперь сомневаюсь. Соберемся мы, дворяне, вооружимся, нападем на поляков, а потом деревнишки поделим да поссоримся. Изверился я в нашем войске, и еду я, святой отец, в Москву один, посмотрю, как семья, а там – что бог даст.
Из угла заговорил монах с черными бровями:
– А правда ли, что вся Рязанская земля очищена?
– На Рязанской земле чужих людей нет, – ответил Пожарский.
– А рать Ляпунова велика? – спросил черноглазый.
– Велика. Идут с Ляпуновым люди из земли Рязанской и Северской, идут из Муромской с князем Масальским, и из Низовой с князем Репниным, из Вологодской земли и поморских мест с Нащокиным, и эти всех надежнее. Идут из Костромской земли, из Ярославской. Идут казаки Прасовецкого, идут казаки из степи. И сказано, что которые боярские люди крепостные и старинные и те шли бы без всякого сомнения и боязни. И я иду! Дай мне, отче, благословение.
– Господи Иисусе Христе, сыне божий! – сказал быстро и привычно Иринарх.
Потом встал и заговорил медленно, глядя в угол, на закоптелые иконы:
– Святые праведники Борис и Глеб, от брата убитые без прекословия, молите бога за сего раба, иже всуе мятется… Нет тебе моего благословения, князь… Смирись да молись поболе… Молись да смирись… Поляки-то теперь сильненькие, а мы-то бедненькие. Бедненький-то «ох», да за бедненького-то бог. Ко мне сам воевода польский Сапега нагрянул, губитель человеков. Я его божьим словом укорил, так он никого не тронул, пять рублей дал да знамя охранное… Вот с богом как. Отца Николая спроси, вот того, что в углу, он все видел. Приляг к земле, сынок, смирись, мертвым хоть прикинься.
– Обида в сердце жива. Тушинское бесчинье помню и переяславское разорение, угличский пожар, царя Бориса смерть, Ксении-царевны унижение…
– Укороти память смирением. Ты человек простой, не хитрый. Народ глуп. Подымется, да и погибнет. А и ты с ним пропадешь… Ну?
– Лучше смерть, чем жизнь поносная, – тихо ответил князь.
– Что за слово, где читал? Нет такого в писании…
– У деда на сабле написано. Он от отца получил. Тот на Куликовом поле сражался.
Старик встал, подобрал цепь. Цепь проскрежетала по полу. Монах подошел к аналою.
– Упрям, – сказал он. – Горд не по сану.
– Запрещаешь? – спросил Пожарский.
– Милый ты человек, – сказал монах, – иное у нас писано, и не на сабле… Живем мы пропадая… Нет тебе ни благословения, ни запрещения. Воюй, коли смеешь, самовольно. Был я мужиком в миру, князь. Сам на врагов сердце имею… Смирили отец Николай да игумен, показали мне все в писании. А ты, коли не боишься греха, воюй самовольно.
Дмитрий Михайлович печально взглянул снизу, стоя на коленях, на Иринарха.
– Не даешь, святой отец, благословения? И как теперь воевать? А воевать надо. Затоптана вся земля. Надо мне, надо в Москву ехать. А там что бог даст! А коль придется воевать самовольно, поставлю потом на молитву мать, и жену, и детей – отмолят. А то отдам монастырю сельцо, пускай монахи молятся – да простит мне бог прегрешение мое.
– О сельце скажи игумну, – охотно ответил Иринарх.
В монастырской конюшне
Беда, если остервенится грубая чернь.