Мир тесен
Шрифт:
— Точно, — сказал Склянин. — Нельзя. Извиняйся, Мишка.
— Еще чего! — Саломыков вскочил, с грохотом отшвырнув стул. — Придумали тоже! Пусть он извиняется! А меня не заставите!
Опрометью кинулся из столовой, размахивая руками.
Так я и не выбрался зимой в Ленинград. Весна взломала лед, уплыла, растаяла пешая ледовая дорога из Кронштадта на Лисий Нос, теперь сообщение стало морское, — но все равно попасть в Питер можно было только по командировке, по военной надобности. Мое стремление повидаться с мамой, как-то помочь ей, хоть пару сухарей привезти — никак не соотносилось с военной надобностью.
И вот в конце апреля —
Оно было написано на листке, вырванном из старой школьной тетрадки. Торопливый карандаш вдавил в бумагу страшные строки:
«…не ответила, тогда я вошла, дверь была не заперта, в большой комнате ужасно холодно и темно, окна после бомбежки были зашиты. В мал. комнате тоже темно, печка стояла остывшая, я споткнулась о доски. Это от разломанного комода. Я пр. раз, когда домой приходила, помогла Нине Михайловне разломать комод, он был оч. крепкий. Нина Мих. лежала на диване. На ней навалено пальто, др. одежда. Я позвала, она не ответила. Смотрю, она уже холодная, только глаза открытые. Я ей глаза закрыла…»
Ты меня прости, мама. Прости, что не приехал. Прости, что не я закрыл тебе глаза… У тебя, знаю, была одна надежда, что я вернусь с Ханко и приду повидаться с тобой… Прости!
А Светкин карандаш бежал дальше:
«А я была не одна. Когда домой шла, на углу Майорова наткнулась на труп женщины в котик, шубе, а рядом девочка 3 годика. Девочка плакала, я ее домой привела, а тут Нина Мих. Девочка посмотрела и говорит: это не моя мама, я к маме хочу. И опять плакать. Я ей дала кусочек сахару, кот. для Нины Мих. принесла. Нина Мих. последнее время ослабла. Зиму держалась, твоими письмами, Боря, держалась, говорила, ничего, дождаться бы только. А как весна, так она сильно сдала. Ходила трудно. Конечно, дистрофия, что поделаешь. Хорошо еще, Лабрадорыч иногда что-то приносил ей покушать. Он теперь в воен. газете, дома бывает редко, но иногда приходил. Боря, ты не представляешь, как мы зиму прожили. Я как тень, сама не знаю, как еще жива. Конечно, у нас в МПВО девчата хор. подобрались, помогаем др. др. Когда от мамы Павлика Катковского узнала, что он погиб в октябре в ополчении, я жить не хотела. Но девчонки не дали мне умереть…»
Павлик! Ну да, мама мне как-то написала, еще мы были на Гангуте, что Павлик по зрению не годился для армии, но настоял, ушел в ополчение. Господи, Павлик… милый ты мой очкарик… Книжки читали, Буссенара, Беляева, Жаколио… капитана Мариэтта… приемник мастерили… Проклятая война!
А Светка писала:
«Лабрадорыч оч. помог с похоронами, приехал на машине с 2 бойцами. Гроб я выхлопотала, ты не беспокойся. Не просто так в землю опустили, а в гробу. На Волковом кладбище. Я поплакала немножко, вспомнила, как хорошо мы до войны жили. И Коля был жив, и твой папа. А теперь в квартире пусто. Как в пещере. Лена была неск. дней со мной, а сегодня отвела ее в детдом на Глинскую, там для осиротевших детей. В январе я уже туда одного хлопчика 7 лет привела, кот. из горящего дома на Лиговке вынесла. Он живой, увидел меня, разулыбился, узнал. А Лена, как мне уходить, вдруг мне на шею и в 2 ручья. Не уходи, не уходи, кричит, не пускает. Вот какие дела…»
Я сел, коротко написал Светке, поблагодарил ее за то, что она похоронила мою маму.
Такие, значит, дела. Я Кольку похоронил, а Светка — мою маму. Все странным образом переплетено в жизни… в жизни и смерти…
На майские праздники, второго числа, к нам вдруг нагрянули гости — Ушкало и Ваня Шунтиков. Работ и занятий сегодня не было, и я собрался было в снисовскую библиотеку, книжки поменять, как вдруг в кубрик влетел Т.Т.,
Василий Ушкало, в бушлате с тремя узенькими нашивками главного старшины, был непривычно худ, серая кожа на его лице туго обтягивала хрящи и кости. Но в зеленоватых глазах уже не было больничной мути, они снова посверкивали решительным командирским огоньком.
— Вот ты где угнездился, Земсков, — сказал он, стиснув мне руку (и я обрадовался крепости его руки. Ожил наш грозный командир!). — А мы с Иваном решили своих ребят проведать.
— Это здорово, главный, — сказал я. — Прямо сюрприз. Привет, Иоганн Себастьян!
Иван Севастьянович Шунтиков был весь начищенный, надраенный, пуговицы и ботинки блестели, хоть сейчас вывешивай его на стенку кубрика как наглядное пособие: так должен выглядеть уважающий себя краснофлотец… виноват, старший краснофлотец. В его раскосых степных глазах улыбочка плескалась, как рябь на воде под ветром.
Я от души обнял его, но он отстранился: нежностей не любил. Сказал, прищурясь:
— А ты чего, Борис, окривел, что ли?
У меня на левой щеке созревал флюс (все цинга проклятая, ломившая тело и сокрушавшая зубы), но — не хотелось жаловаться.
— Это меня от радости перекосило, — сказал я. — Садитесь, братцы.
Садиться, правда, было некуда, за столом сидели наши кабельщики, пушечными ударами забивали «козла», но гости и не собирались рассиживаться в кубрике. Шунтиков многозначительно похлопал по своему противогазу, а Т.Т. скороговоркой прошептал мне, что надо где-то пристроиться, уединиться. И я направился к Феде Радченко. Он писал письмо — одно из бесчисленных своих безответных писем в город Изюм, где у него проживала молодая жена с годовалым сыном. Я объяснил, в чем дело, и попросил открыть нам мастерскую. И, конечно, принять участие в пиршестве. Радченко посмотрел на меня непроницаемыми, как блокадная ночь, глазами.
— Не положено, Земсков.
Я уж, кивнув, хотел отойти, но тут он продолжил:
— Но ради праздника — ладно. Идите туда, я приду.
И вот мы в мастерской — узенькой выгородке аккумуляторного сарая. Поеживаюсь от промозглого холода. Ничего, скоро согреемся. Там, где наш Иоганн Себастьян, не замерзнешь, не продрогнешь. Вот он берет большую миску, которая нашлась у хозяйственного Радченко, и тщательно вытирает ее ветошью. Затем извлекает из противогазной сумки свою волшебную литровую флягу и выливает ее содержимое в миску. По мастерской распространяется отчетливый запах бензина. Фу-ты, думаю, неужели будем пить бензин?
Но все оказывается иначе. Жизнь, как известно, изобилует неожиданностями. И я с интересом наблюдаю за осмысленными действиями Шунтикова. Он чиркает крупной самодельной зажигалкой, и жидкость в миске вспыхивает. Она горит адским голубым огнем. Бензиновый дух резко усиливается. Чего только не нанюхаешься на службе. Иоганн Себастьян сторожко нагибается над пуншем или как еще назвать эту штуку. А Ушкало, усмехаясь, поясняет нам с Т.Т. — дескать, кому-то из интендантов пришло в голову смешивать технический спирт с бензином, чтобы он, спирт, шел, как положено, только для наружного, а не для внутреннего употребления. Но еще из школьного курса физики известно, что всякое действие рождает противодействие. Опять же подсказала школьная премудрость про удельный вес, а именно, что бензин легче спирта. Он, стало быть, всплывает, тут и жги его, выжигай, он-то и горит, родимый, голубым огнем. Вся закавыка — в моменте, когда бензин выгорел и занимается спирт. Этого ни в коем случае допустить нельзя! Ответственный момент надо поймать. По вдумчивому лицу Шунтикова видно, что он исполнен решимости.