Мир тесен
Шрифт:
— Знаете, как эту смесь прозвали? — посмеивается Ушкало. — Бензоконьяк. — Он кидает взгляд на миску, лицо его серьезнеет. — Эй, Иван, у тебя спирт начинает гореть.
— Нет, — говорит Иоганн Себастьян.
Он стоит, наш алхимик, жрец огненного действа, с бушлатом в руках, распяленным над адской чашей. Он наготове.
— Как же нет, ну как же нет? — подступает к нему Ушкало. — Смотри, цвет стал другой. Выгорит спирт!
— Я ему выгорю… — бормочет Шунтиков. — Я ему выгорю…
Улучив единственно правильный момент, он точным движением набрасывает на горящую миску бушлат. Все!
Ушкало рассказывает про лыжный батальон, в котором он командует бывшим щербининским взводом (а Щербинин, разжалованный в рядовые, где-то на Южном берегу, в штрафной роте, вестей от него пока никаких). Лыжный батальон недавно ходил по льду отбирать у финнов остров Большой Тютерс, но не отобрал, понес потери и — через остров Лавенсари, через Рамбов (так для простоты называют Ораниенбаум) возвратился в Краков, то есть Кронштадт. Теперь, говорил Ушкало, формируется новая бригада морской пехоты, вот мы, остатки батальона, и вливаемся туда. А капитан вызван в Питер, в штаб флота, похоже, пойдет на большую должность обратно в артиллерию.
Тут и бензоконьяк поостыл до правильной температуры. Кружка у Радченко одна, да и вполне достаточно. Не из миски же пить.
Иоганн Себастьян — человек воспитанный, приличия знает все, как есть. Он берет миску двумя руками; оттопырив корявые мизинцы, наливает зелье в кружку и подносит прежде всего хозяину — старшине первой статьи Радченко, хотя тут есть люди чином постарше. Только наш Федор Васильич поднес кружку к фиолетовым (от холода) устам, как вдруг — стук в дверь. Радченко жестом велел накрыть пиршественную чашу и отворил дверь. Вошел Виктор Плоский, длиннорукий, сутуловатый, с зорким, быстро схватывающим взглядом. Сказал, шевеля усами:
— Привет честной компании.
— Не бойтесь, — сказал Радченко. — Це свий.
— Никто и не боится, — проворчал Шунтиков. Но было видно, что он недоволен появлением еще одного, так сказать, человеко-горла.
Виктор чинно поздоровался со всеми за руку и обратился к Радченко с приветливой улыбкой:
— Что, Федюнчик, от меня захотел спрятаться?
— От тебя спрячешься, — говорю, поглаживая созревающий флюс. — Всюду найдешь.
— Как же не найти, — объясняет Виктор с подкупающей искренностью, — если бензином несет на весь Краков.
Ушкало говорит веско:
— Разопьем давайте. Кончай разговоры, братцы.
Но разговоры только начинаются. Бензоконьяк идет хорошо, кружка переходит от одного к другому, я тоже хлебнул, не дыша носом, чтоб не шибануло бензином. Он, конечно, весь выгорел, в этом я, зная искусство Шунтикова, не сомневаюсь, но дух… ладно, не будем об этом. Главное — что обратно не пошло. А кишки прогрело здорово.
На Василия Трофимовича Ушкало бензоконьяк действует, я бы сказал, размягчающе, если б такое состояние было хоть в малой степени свойственно этому человеку, вырубленному из каленого железа. Он сидит, уперев локоть в верстак, а квадратный подбородок — в кулак, и, прикрыв веки, вспоминает, как я
— А что, Трофимыч, вас, морскую пехоту, слыхать, в сухопутное переоденут?
А Ушкало, пустив этот гнусный вопрос мимо ушей, продолжает гудеть про «Харбин» — это пароход так назывался, на котором он матросом по Каме плавал… по Ику, по Ижу… Я подумал было, что Василий Трофимыч икает от сильного действия напитка, — нет, это, оказывается, камские притоки: Ик, Иж, Зай… а перекаты на них — у-у… Зинку взял однажды в рейс, это когда ее добрые люди привезли от раскулаченных родителей, которых далеко услали, — Зинку девятилетнюю привезли, у тетки родной, у моей, значит, матери, оставили жить, — взял ее, дуреху, в рейс, а она плачет с испугу, воды боится…
— Так ты речник? — спрашивает Виктор Плоский с некоторым оттенком превосходства соленой воды над пресной.
Не слышит Ушкало. Вспоминает, как в сороковом году, в августе месяце, приехал с Балтики в отпуск, в Красный Бор этот самый, а Зинке восемнадцать стукнуло, сама тоненькая, лапочка, а в глазах все тот же, с детства, испуг. Ничего ему не надо было, лишь бы этот испуг в ее глазах погасить.
— А чего она боялась? — спрашивает Т. Т.
К ушкаловскому басу теперь не только я — вся мастерская прислушивается.
— В Краков ее увез, а потом на Ханко… Вот ты знаешь, Иван, какая жизнь была на Ханко до войны. Хорошо мы на бэ-тэ-ка жили.
— Точно, — кивает Иоганн Себастьян. — Хорошо жили.
— Комнатка у нас была в чистом, понимаешь, домике. Занавесочки она повесила такие, в цветах. Скатерть сама вышила. Я со службы приду, а она сидит шьет. Ребенок, говорит, у нас будет. Повеселела. Песни стала петь… Запела вдруг, понимаешь…
Тут умолк Василий Трофимыч. Опустил голову, задумался.
— А где она? — спросил Радченко.
Он ждал ответа, ему — я вдруг почувствовал — хотелось услышать что-то хорошее, благополучное, в чем содержалась бы надежда и для него. Но Ушкало, похоже, не услыхал вопроса. Я вполголоса рассказал Радченко ту историю — ну, вы помните, про женщину с ребенком на тонущем судне.
— Так это у нас на «Турксибе» было, — сказал Виктор Плоский.
— Что у вас было? — Ушкало поднял на него тяжелый взгляд.
— Женщина с ребенком. Нам «юнкерс» на кормушку положил бомбу, пароход стал тонуть. Я из радиорубки выскочил, гляжу, из лоцманской каюты выбежала женщина, ребенок у ней на руках в желтом одеяльце…
— В желтом?
— Да. — Виктор потеребил усы. — Уф, жарко стало от спиртяги. — Он стянул фуражку с головы, и я впервые заметил, какие у него большие залысины.
— А платье на ней какое было? — спросил Ушкало. — Цвет какой?
— Цвет? Н-не помню. Я только знал, что женщину с ребенком разместили наверху, в лоцманской каюте. Она ж обычно пустует…
— Ну, выбежала из каюты, — жестко прервал его Ушкало. — Дальше что?
— У нас шлюпки были приспущены. До фальшборта. Я ей крикнул, чтоб сбежала с крыла мостика на правый борт. К шлюпке. Пароход валился на правый борт.