Мир тесен
Шрифт:
Вот чего я не понимаю. Разве мы не затвердили с детства как аксиому, что все национальности равны? Что задевать национальное чувство человека стыдно. Не только стыдно — противозаконно! Откуда же взялся Саломыков?
И еще: за что он ненавидит меня? Вот ведь, не преминул уколоть: «какаву стребуй». Если я учился в университете, в то время как он занимался сцепкой вагонов, то, значит, он, рабочий, имеет право презирать меня, студента? «Какава»! У нас в семье «какаву» не пили. А хоть бы и пили — разве какао презренный продукт?
Часа полтора мы болтались в Маркизовой луже, за это время успел пройти ленивый дождик, успела вспыхнуть и погаснуть артиллерийская дуэль между Кронштадтом и Южным берегом. Часто мигали бледные вспышки огня.
Наконец появился катер — разъездная «каэмка» начальника Кронрайона. Сам Малыхин привез заказанный кусок кабеля. «Каэмка» подошла, мы ухватились за ее борт и приняли вставку, свернутую в бухту. Потом Малыхин перескочил к нам в баркас, и «каэмка», стрельнув синим выхлопом, умчалась обратно в Краков.
Пошла работа. Мы держали брезент с левого, наветренного борта, чтоб водой не плеснуло на место пайки. Ох и трудно паять на волне! Олово не успеет остыть, тут рывок — может надлом получиться, а надлом — это значит, что кабель сядет на пайке, и вся работа коту под хвост. Но Радченко паяет на волне, как на суше. Как ухитряется Федор Васильевич? Расставил пошире ноги в коротких сапогах и будто слился с кабелем и волной. Мне, думаю, никогда не научиться паять так артистически.
Малыхин, развалясь на кормовой банке, говорит:
— Я сперва Жолобову вставку завез, потом уж к тебе, слышь, Васильич?
— Слышу, — отвечает Радченко, не отвлекаясь от пайки.
— А у него в баркасе, смотрю, рыбьи хвосты шевелятся. — Малыхин показал ладонями это шевеление. — Где ты, спрашиваю, рыбу добыл? На удочку, говорит, взял.
— Да какая удочка! — взволновался вдруг Маковкин. — Мы же слышали, товарищ лейтенант! Гранатой он шарахнул!
— Откуда у него граната? — Техник-лейтенант Малыхин повел на Колю курносым носиком. — Не-ет, не угадал. На Лисьем Носу толовой шашкой разжился. Во дает Анкиндиныч, — засмеялся он.
Радченко кончил паять жилы, все семь четверок. Теперь мы надеваем на место пайки свинцовую муфту, и Саломыков начинает ее пропаивать. Радченко, усталый, садится рядом с Малыхиным на кормовую банку, закуривает, и я слышу, как Малыхин его спрашивает:
— Кабель на Владимирскую батарею знаешь?
— Владимирская батарея? — Радченко медленно мигает, вспоминая. — Так она ж давно разоружена. Там нет никого.
— Спецстанцию там ставят, — понижает голос Малыхин, как будто нас могли услыхать вражеские уши. — А нам приказано обеспечить связь с Кронштадтом.
— Да он давно заброшен, кабель на Владимирскую. Я и не знаю, где проложен…
— Я тебе на схеме покажу. Западнее Рваного форта.
— Это ж не кабель,
— Вот она у тебя и заиграет, — кивает Малыхин с начальственной важностью.
Мы готовим для пайки второй конец кабеля, распускаем жилы. Снова шипит-горит паяльная лампа, и Радченко, широко расставив ноги в качающемся баркасе, внимательно ведет раскаленный носик паяльника.
— Товарищ лейтенант, — спрашивает Маковкин, — он много рыбы наглушил? Мичман?
— Нам с тобой на ужин хватит.
— Надо уху! Уха сытнее, чем так варить!
— К ухе, — говорит Малыхин, — лавровый лист нужен. А где его взять?
Я поеживаюсь от ветра. Холодно! Небо, теперь затянутое сплошными облаками, низко висит над нами. Уже, наверно, далеко за полдень. Пообедать бы… Сейчас бы горячей ушицы — уф!
— Товарищ лейтенант, — говорю, трогая жесткой ладонью щеку, за которой ноют и ноют зубы. — Почему нам не оборудуют специальное судно?
Малыхин смотрит на меня, будто только что увидел:
— Совсем забыл. Тебе письмо, Земсков. — Он из-за пазухи вытягивает помятый конверт, склеенный из газеты. — Товарищ один ездил в Рамбов посты проверять и с Мартышкина привез.
Вижу на конверте круглый почерк Сашки Игнатьева. Мы с ним уже не в первый раз обмениваемся письмами вот так — с оказиями. Сую письмо в карман бушлата. Дома прочту.
— А судно для нас будет, — говорит Малыхин. — Есть приказ одного гидрографа под кабельное судно оборудовать.
А Коля Маковкин твердит свое:
— Уху надо! Непременно уху!
И, представьте себе, сбылась его пылкая мечта!
Мы в семнадцатом часу вернулись на Четвертый Северный — а Жолобов со своей группой уже там. Пришли раньше нас и успели рыбу перетаскать в кубрик. Я поразился: столько рыбы! Серебристая шевелящаяся масса на полу. И уже какие-то шустрые матросы-артиллеристы тащили ведра, и перебранка слышалась, и возбужденные споры: как чистить — от головы к хвосту или наоборот.
Мичман Жолобов сиял. Все его сухожилия на узком лице растянулись в торжествующей улыбке. Он выхватил из кучи рыбку — такое серебряное веретенце с темной спинкой, сантиметров двадцать длиной, и протянул Малыхину:
— Погляди, Алексан Егорыч. Корюшка! Вишь, какая она ладненькая. А вкус у ней не то что у трески или там окуня, но тоже имеется. Когда я в Кандалакше, на Белом море, работал, она, корюшка, сразу после ледохода перла в залив, во все ручьи — аж черно было на воде, хоть голыми руками бери! Ну что, артиллеристы? — повернулся он к краснофлотцам. — Ножи принесли? Садись чистить. — И снова к Малыхину: — Вот глянь, Алексан Егорыч, у ней бугорки на боках, это значит — на нерест идет. На, потрогай! А запах чуешь? Огурцом пахнет, ага? — Он подмигнул начальнику команды. — А я ведь смекнул, Алексан Егорыч! Лед, думаю, сошел, значит, непременно должна корюшка пойти в Неву. Ага?