Мир тесен
Шрифт:
Спустя года полтора вдруг объявил, что идет в матросы. «Какой ты матрос? — всполошилась она. — Витя, не смей! На море ужасно тяжелая работа, бури, там взрослым мужчинам трудно, а тебе еще нет семнадцати!» Ей бы понять: скажи она, что, конечно, Витенька, иди в матросы, давно пора, — он бы, может, призадумался и не пошел. А так — непременно сделает наперекор. Нет, не понимала Нина Федоровна.
Николай Васильевич понимал. Терпеливо объяснил пасынку, что никакого греха на нем нету, потому что, во-первых, не знала же его мать, выходя замуж за булочника, что революция перевернет всю жизнь, а во-вторых, что за буржуем был владелец пекарни и нескольких булочных? Разве что мелким. Ну, а самое-то главное: сын за отца не отвечает. «Ты понял, Витя?» Витя кивнул. Да,
Буксир, на котором плавал матросом Виктор, назывался «Пролетарская стойкость». Угольно-черный, сильно дымя высокой трубой, он таскал вверх-вниз по Неве баржи с разнообразным грузом, утюжил Ладогу и Маркизову лужу. Неделями Виктор не бывал дома. Он огрубел, в его речи появились обороты, вгонявшие в краску Нину Федоровну. Взрослея, он все больше становился похож на отца — невысокий, склонный к полноте, с длинными захватистыми руками. Войдет, бывало, в дом — мать оторопело смотрит…
Зимой 1934 года Виктора направили на курсы радистов, а по окончании открыли визу, и стал Виктор плавать на большом пароходе в загранку — в Данию, в Англию. В 36-м, когда широко пошло стахановское движение, ходил одно время в стахановцах. В 37–38 годах были на Балтийском пароходстве длительные простои, вызванные то ли нехваткой угля, то ли частыми сменами руководства, то ли внешнеторговыми затруднениями. Виктор стал крепко выпивать, попав в компанию «бичей». Дома появлялся редко.
Осенью 38-го за две недели сгорел от скоротечного рака Николай Васильевич. Вся фабрика-кухня несла его гроб. Виктор, трезвый, сумрачный, шел за гробом, держа под руку плачущую мать. Да и как было ей не плакать: ушел добрый человек, любивший ее.
Нина Федоровна теперь побаливала сердцем, очень боялась умереть во сне «от прилива». Умоляла Виктора уйти с моря, найти приличную, как у всех людей, службу на суше. И Виктор уважил мать — устроился монтером в городскую радиосеть, с «бичами» порвал решительно (как и все, что он делал). По вечерам сидел дома и читал, читал — чуть ли не все книги в районной библиотеке прочитал за зиму. Загнал свою коллекцию марок, накупил учебников по истории, по философии, по английскому языку. Что-то, видно, проснулось в нем такое, что звало наверстывать упущенное. Нина Федоровна радовалась, соседкам с гордостью говорила: «Вот какой он у меня — непьющий, заботливый». Даже стала втайне присматривать — в радиусе своей деятельности — скромную и порядочную девушку, лелея мечту о невестке, о тихой радости семейных вечеров.
Но в мае 39-го Виктора настоятельно позвали обратно в пароходство. То был год, так сказать, возрождения Морфлота. И очень заманчивое предложение: принять участие в перегоне плавучего дока из Ленинграда во Владивосток. Почти кругосветное плавание вокруг мыса Доброй Надежды! Кто бы мог устоять? И Виктор ушел в плавание.
Три месяца буксировали по трем океанам громадный док, с заходами в Саутгемптон, Кейптаун и Сингапур. И еще три месяца прожил Виктор во Владивостоке, влюбился в этот город моряков, даже успел сгоряча жениться там, но ненадолго. Неудачная женитьба вынудила его бросить хорошую жизнь «во Владике» и мчаться через всю страну обратно в Ленинград.
В начале 40 года его взяли начальником радиостанции на пароход «Турксиб». Ходили в шведские порты, а осенью 40-го и весной 41-го «Турксиб» совершил два рейса в Германию.
В августе 41 года в таллинском переходе «Турксиб» затонул от прямого попадания немецкой авиабомбы. Виктор спасся, был подобран, окоченевший, катерниками и привезен в Кронштадт. Тут Виктора Плоского быстренько мобилизовали во флот, направили в СНиС — и почти сразу под Стрельну радистом на корректировочный пост. Уходили с Южного берега под огнем, катерок вилял между всплесками, прорвался в Кронштадт по чистой случайности. С тех пор Виктор служил в СНиСе на передающем центре. Как бывшего начальника судовой рации и специалиста, хорошо себя показавшего в сентябрьских боях, его назначили командиром отделения и присвоили звание старшины второй статьи.
И вот что еще: в конце
Любовь Федоровна как бежала в выцветшем ситце и матерчатых туфлях на босу ногу, так и заявилась на Старый Невский.
«Мне негде жить, Нина, — сказала с порога. — У меня ничего нет. Я беженка. Примешь?»
Нина Федоровна бросилась обнимать сестру.
Ветер, ветер на всем божьем свете.
У нас в Кракове — как у Блока в «Двенадцати». Даже хуже, потому что — с дождем. После обеда я сунулся из снисовского подъезда в садик покурить, и тут же сволочным порывом ветра сорвало с головы бескозырку, я побежал за ней, а она катилась, как колесо. Еле поймал у соседнего подъезда. Как раз оттуда вышли ветродуи — старшая и младшая. Ветром рвануло у младшей подол платьица; я увидел ее худые ноги в красных цинготных точках, в следующий миг она нагнулась, обеими руками удерживая подол.
— Здорово вы раздули ветряшку, — сказал я, придерживая на голове бескозырку, норовившую опять улететь. — Сколько баллов ветерок?
— Сколько надо, столько и раздули, — отрезала она и, семеня ножками, поспешила за старшей.
Они открыли свои шкафчики, где термометры-анемометры и что там еще. А я покуривал и глазел на Катю. Мы уже были с ней немного знакомы. Как кончилась зима и Катя скинула свой платок, так и глянуло на меня смазливое личико с бойкими зелеными глазками, вздернутым носиком и легкомысленной русой челочкой. Зимнее выражение безнадежности словно смыло весенними дождями. Какое-то время — в апреле-мае — Катя проболела, не ходила на метеостанцию, и тут-то я обнаружил, что мне ее не хватает. Я ей приветы передавал через старшую сотрудницу Раису Ивановну, но вряд ли мои приветы доходили: сотрудница была суха и неразговорчива, как лопата. Потом начали мы огребать полундру на заливе, а когда воротились в родные СНиСы, стояла теплая летняя погода, и Катя лукаво улыбнулась на мой радостный клич: «Привет ветродуям!»
Ну да, меня потянуло к этой девочке с быстрыми зелеными глазками. Ирка была далеко, писала редко, а потом и вовсе вышла замуж. Да мне уже подчас и не верилось, что это было у нас. Теленочек, некогда расхрабрившийся в пустой квартире, остался в голубом довоенном времени — там, где не было обледенелых скал Гангута, окаянной ночи на минном поле, подводно-кабельной команды, — ничего еще не было, кроме книжек, трепотни, лыжных вылазок в Парголово… Что-то внутри, конечно, оставалось от того, довоенного лопушка, но снаружи я стал другой. Словно наросла на мне новая кожа, обожженная ледяными ветрами, помеченная цингой…
С металлическим присвистом, как сорвавшийся в пике «юнкерс», завыл ветер, с размаху окропил Кронштадт дождем. Ветродуи побежали к своему подъезду. Раиса Ивановна с ходу проскочила, как танк, а Катю, легкую кавалерию, я задержал: не торопись, погоди, дождик перестал.
— Ой, Боря, холодно же! — притворно-жалобно сказала она. — Ой, пусти же!
— Не пущу. Вот послушай, какая песня. — Я быстро пропел, опасаясь, что она удерет, не дослушав:
Расцветали яблони и груши, Только где же их теперь достать. Выходи-ила к шкафчикам Катюша, Выходила шарик запускать.