Мир тесен
Шрифт:
— Василий Трофимович, вы женились? — спросил я.
— Поженились, — сказал Ушкало, доставая из тумбочки бутылку зеленого стекла. — А куда денешься? У меня ж ее кровь в жилах.
Как странно все-таки, подумал я: и года не прошло, как его почти убили на Соммарэ… он бы там и остался, если б не настойчивость Андрея Безверхова… Его почти убили, а его жена с дочкой утонули при бомбежке… И вот он женится опять… Война идет, и никто не знает, что будет с нами завтра… а он женился…
Между тем в ноздри ударил требовательный запах
— Выпьем за наш Гангут, — сказал Ушкало. — Все ж таки мы его не сдали, а ушли по приказу. Так? Не сдали мы его.
Мы выпили, и он пустился рассказывать, как их 260-я бригада морпехоты здорово готовится к десантным операциям, а я думал о Ханко… об Андрее… о Литваке… Ну да, я перестал говорить об их гибели, перестал задавать вопросы — но никто не запретит мне думать о них. Я просто обречен на эти мысли.
— О чем задумался, Борис? Давай-ка еще.
Забулькала мутноватая жидкость, льющаяся в стаканы.
Я рассказал о Сашкином письме — об его встрече с Щербининым в Ораниенбауме, о том, как Щербинину померещился выкрик Андрея в тылу у немцев. Ушкало положил на стол кулаки, задумчиво посмотрел на меня и сказал:
— Где штрафная рота стоит, я примерно знаю. За Ижорой, у Дедовой горы. Если он от немцев бежал через всю Эстонию, то мог бы… мог бы тут как раз выйти к линии фронта.
Теперь я воззрился на Ушкало:
— Вы что хотите сказать? Как это — «бежал через Эстонию»? Он же остался на транспорте… на тонущем судне!
— Точно. — Ушкало залпом выпил и ткнул вилкой в розовый квадратик колбасы. — А если ему удалось до эстонского берега добраться?
— Вплавь? — мрачно усмехнулся я.
— Зачем вплавь? В шлюпке.
Я покачал головой. На шлюпочной палубе в ту ночь я не был, но с чьих-то слов знал: там творилось страшное, шла борьба за шлюпки. Одна шлюпка отвалила, и людей из нее подобрал тральщик, а вторая, переполненная сверх меры, затонула. Так говорили ребята.
— Нет, — сказал я. — Если б Андрей спасся, уж он бы объявился.
Тут Шура вошла, поставила кастрюлю с дымящимися макаронами и тоже села за стол. Ушкало и ей налил немного.
— Вы мне, Василий Трофимыч, — сказал я, — душу смутили.
— А ты не тушуйся. На войне люди гибнут, а мы, пока живые, должны воевать дальше. У тебя что? У Темлякова?
— Темляков ушел в Питер. На курсы зачислен, будет командиром.
— Молодец. Он много достигнет, я знаю. Он за себя постоит. Ты, Борис, тоже грамотный, не хуже Темлякова, а вот постоять за себя не умеешь.
— Как это? — удивился я. — Почему не умею?
— Ты ешь. — Он навалил мне на тарелку толстых серых макарон. — Кушай, Боря. — Глянул на меня размягченным взглядом. — Я за что тебя люблю? Ты себя можешь не пожалеть. Вот за что.
Я засмеялся.
— Вы, Василий Трофимыч, на Молнии меня больше всех драконили.
— Драконил, —
— Как не понять, — сказал я. В голове у меня шумело, и возникло желание сейчас же встать и пойти посмотреть, где там Катя, что она делает. — Спасибо за угощение, — сказал я, поднявшись. — Надо идти, увольнительная кончается.
— Макароны не съел, — качнула стриженой головой Шура Безрук. — Во матросы пошли. До конца не доедают. Ты откуда Водовозовых знаешь?
— По метое… — с удивлением я обнаружил, что язык немного заплетается. — По мете-о-станции, — выговорил раздельно. — Спасибо вам. До свидания.
А там, у Водовозовых, все еще шло чаепитие. Склянин чинно разговаривал с бабушкой Водовозовой; она мне показалась черепахой, высунувшей голову из-под желтого панциря. А Саломыков и Катя сидели на диване и оживленно трепались. Над ними висела, презрительно глядя, «Неизвестная». Катина мама, оказывается, ушла на работу — на дежурство в моргоспиталь.
Я сказал Кате:
— Сейчас звонил начальник метеостанции.
Она вскинула на меня быстрые зеленые глазки:
— Куда звонил?
— Спрашивал, куда ты дела кучевые облака.
— Вот еще! — фыркнула она. — Наелся макарон и острит.
— Что, спикировал? — подмигнул мне Саломыков. — А мы с Катюшей заспорили. Может, ты скажешь: в картине «Парень из нашего города» кто играет? Валентина Серова?
— Нет, — сказал я. — Там играет Франческа Гааль.
— Ну да! — усомнилась Катя. — Она в «Петере» играет.
— В «Парне» тоже, — твердо я стоял на своем.
Вот только на ногах — не совсем твердо. Меня повело вбок, я оттолкнулся руками от шкафа и сел на кровать, но тут же поднялся под недоумевающим взглядом бабушки Водовозовой.
— А я тебе говорю, — сказал я Кате с пьяной настойчивостью, — там Франсе… Франческа Гааль играет.
— Пошли домой. — Склянин взял меня под руку.
— Не хочу, — отмахнулся я. — Она везде играет… Франческа…
— Играет, играет. — Склянин повел меня к выходу.
Я слышал, Катя сказала, что надо меня уложить, но Склянин сказал, что на свежем воздухе лучше.
И верно, осенний холодный воздух, пронизанный мелким дождиком, очень скоро охладил мою пылающую голову.
Мне приснился Павлик Катковский. Он стоял в строю незнакомых матросов, но был в штатском, в серенькой своей толстовке, а вместо винтовки держал в руке пешню. «Здорово!» — крикнул я ему обрадованно. Но Павлик посмотрел, блеснув очками, без улыбки и не ответил. Откуда-то выскочила Светка Шамрай, длинноногая, белобрысая, вытащила Павлика из строя и закружила его, а он был очень серьезный, бледный. Светка дурачилась, а потом вдруг остановилась и посмотрела на меня зелеными быстрыми глазками, — тут я увидел, что это не Светка, а Катя, — и проснулся.