Мир тесен
Шрифт:
— У какой Шурки?
— Ну, у Шуры Безрук. Ты ж знаком, кажется. Спирт у нее пьешь.
— А… Всего только раз и выпил. Я с ее мужем знаком, мы воевали вместе…
— Счас у Шурки муж другой. А тогда был хулиган. Вообще-то тихий он был и мастер хороший, закройщик в артели «Новый быт», там и Шурка работала, тоже швейница. Так-то тихий, а хлебнет — и пошло, и пошло! Шурка прибегала к нам, спасалась. Дед однажды ей говорит: «Чего ты бегаешь от него? Ты ж сильная. Возьми скалку, когда он с пьяными кулаками полезет, вытяни его как следует по
Я засмеялся:
— Дед сказал — по хребту, а она, значит, по голове?
Катя из глубин шубейки достала пакетик, а из него белую конфету-»подушечку».
— Хочешь половину?
Я отказался. Катя положила конфету в рот и принялась с удовольствием ее сосать.
— Ужасно сладкое люблю, — объявила она. — Да, так вот. Григорий прямо из себя выходил…
— Какой Григорий?
— Господи! Елки зеленые! Ну, Шуркин муж!
— А-а…
— «А-а»! — передразнила она. — С первого разу ничего не понимаешь. Григорий терпел, терпел, что Шурка его дубасила…
— И бросил пить?
— Как бы не так! Ты шрам у нее на щеке видел? Это Григорий «пропахал», полез с ножом. Шурка от него с криками — к нам. Дед вышел, выбил нож у него, дурака, и скрутил. А Шурка — в милицию. Судили Григория. Как раз война началась на другой день. Боря, ты не представляешь, какой дед был крепкий! А голода не выдержал.
— Он что — умер?
— Ну да, в начале декабря. Скоро год. Опять мы остались — # бабий ковчег, без мужиков.
— А отчим? — спросил я.
— Так Володю сразу мобилизовали, как война началась!
— Вернулся на «Октябрину»?
— Нет. Он, конечно, хотел опять на «Октябрину», но его послали на эсминец «Сметливый».
— «Сметливый»? Постой… — Я вспомнил: еще на Ханко, в начале эвакуации, называли этот эсминец… — Катя! «Сметливый» же подорвался на минах между Ханко и Гогландом…
— Да, они с Ханко шли… Там часть команды спаслась, к нам приходил один моряк со «Сметливого», мы от него узнали, что Володя погиб. А ты откуда знаешь?
— Так я же был на Ханко. Мы, между прочим, тоже подорвались на минах.
Катя задумчиво посмотрела на меня, посасывая с легким чмокающим звуком свою «подушечку».
— Видишь, ты живой, — сказала она, — а Володе не повезло… И маме… — Ее глаза опять наполнились слезами. — Какой он был веселый, Боря! Ты не представляешь! Все с шуточками. Мама с ним прямо ожила. Она снова стала смеяться! Володя на нее замечательно действовал. Знаешь, как ее называл? «Линейка»!
— Почему?
— Ну, маму зовут Лилия, он придумал — Линия, а от Линии — уже «Линейка». «Линейка! — кричит. — Меня пожалей-ка, супу налей-ка!» Он ее уговорил уйти со швейной фабрики, мама поступила на курсы медсестер, ей учиться нравилось… Боря, она два года — два года! — опять была счастливая! — Катя всхлипнула. — А мы с Володей пели. Он знаешь какой был музыкальный? Мы какие хочешь песни пели в два голоса, а на
— Спой что-нибудь, — попросил я.
— Вот еще! Как раз в такой холодине… Я, знаешь, ходила в детскую хоровую группу Дома Флота. По пятым дням шестидневки там были занятия. А Володя не только пел, он замечательно играл. Как артист. Постановки ставил! Вон афиша, видишь?
Рядом с фотографиями висел листок серой бумаги, на нем значилось строгим типографским шрифтом:
— «Сынишка», — сказал я. — Что за пьеса? Никогда не слыхал. Может, по роману Тургенева «Отцы и дети»?
— Ты скажешь! — Катя хихикнула.
— А ты, значит, Велигжанова?
— Нет, я Завязкина. Боря, пойдем, а то я замерзла.
— Спой что-нибудь, Катя Завязкина.
— Пой сам, если хочешь.
— У меня нет слуха. Но петь я люблю. Голос у меня хороший.
— Боречка! — Она сделала мне глазки, улыбаясь, держа конфету за щекой. — Ты смешной такой… Давай лучше станцуем!
— А музыка?
— А мы сами себе подпоем.
Я обнял ее за спину, за облезлую шубейку. Катя запела тоненько: «Как много девушек хороших, как много ласковых имен…» Я громко подхватил, я любил громкое пение: «…но лишь одно из них тревожит, унося покой и сон…» Мы шаркали ногами и кружились в середине комнаты, и пели, и парок от нашего дыхания смешивался и уносился кверху, к тускло-оранжевой изнемогающей лампочке. «Се-ердце, — пели мы, медленно кружась, — тебе не хочется покоя… Се-ердце, как хорошо на свете жить…»
И настал день: меня вызвали на передающий центр узла связи, и строгий капитан-лейтенант принялся экзаменовать по радиотехнике. Передатчик, его устройство и питание я знал вполне прилично и почти не путался, объясняя схему, — разве что немного от волнения. Потом капитан-лейтенант отдал меня в руки лысоватому главстаршине Цыплакову, снисовскому асу радиодела. Вот где я хватил фунт лиха! От нервной дрожи в руках работа на ключе далась мне не сразу, но потом я, как говорится, овладел собой, и дело пошло. Несколько хуже было с приемом на слух. Но в общем экзамен я выдержал!
«Может, скоро освободится штат, — сказал капитан-лейтенант, — и мы тебя возьмем».
Представляете, братцы, как я был рад?!
С Виктором, учителем моим, поделиться бы радостью — но где он? Исчез Виктор Плоский бесследно, будто его и не было на земле кронштадтской. Никто не знал, куда он подевался, только писарь Круглов сообщил мне, что срочно выписал ему командировочное в Питер, и не успели высохнуть на предписании чернила, как старшина второй статьи Плоский был таков. Вечно клубилась загадочность вокруг его тараканьих усов.