Мир тесен
Шрифт:
— Да погоди ты! Сам устроился, а мне не надо? Ладно, иди вешай свой листок. Я после ужина приду.
— А в Мартышкино к себе не уйдешь?
— Чего мне там делать? — Сашка знаком велел мне слушать и с выражением произнес:
По деревьям лазая, Понял я загадку, века: Превратился разом я Из мартышки в человека.Вечером у нас в клубе было торжественное собрание, комиссар района сделал доклад, потом начали крутить картину
Сашка рассказывал, как висел «между небом и землей». Линия фронта (восточная граница Ораниенбаумского пятачка) проходила между поселком Мартышкино и Новым Петергофом. На окраине разбитого полусожженного поселка и находился наблюдательный пост СНиС — вышка над каменным сараем, а неподалеку землянка, в которой жили четверо — командир поста, два сигнальщика и радист, тут же, в землянке, была и рация. Большую часть времени Сашка проводил на вышке, хорошо вписанной в окружающие сосны. Оттуда он видел все, что делается в занятом немцами Новом Петергофе и на приморском шоссе, наблюдал за передвижениями противника, за взлетающими самолетами, за вспышками в стене леса — очень наловчился в засечке стреляющих батарей, пеленговал их и, соответственно, оповещал обо всей обстановке. На пост сыпались немецкие снаряды. Одного сигнальщика, Сашкиного напарника, тяжело ранило осколком. А Сашке везло. Недавно, в октябре, фрицы сбили-таки вышку, она согнулась, ушла из-под ног. Сашка уцепился за сосновую ветку и повис «между небом и землей» и висел до конца обстрела, а потом, оглушенный, слез с дерева. И — ни одной царапины! А сегодня произошла замена личного состава мартышкинского поста, и вот он, Сашка, вернулся в родимый Краков. И это очень плохо. Не потому, что так уж он сроднился с Мартышкино (хотя и это есть), а потому, что в Рамбове, куда ему иногда удавалось уволиться, есть одна хохлушка-болтушка лет за тридцать, докторица из армейской части, сама из города Кобеляки.
— Кобеляки? — переспросил я. — Врешь небось. Нету такого города.
— А вот и есть! В Полтавской области. Давай после войны поедем в Кобеляки! Я ей обещал, что приеду.
— Ты обещал, ты и поезжай, — сказал я. Тут у меня в груди сладко заныло при мысли, что послезавтра свидание с Катей. — Сашка, а куда теперь тебя назначат?
— Да не знаю еще. На какой-нибудь пост. Может, на Толбухин.
Мы обогнули желтый флигель и вышли к Обводному каналу. В канале, в воде, затянутой блинчатым льдом, похожим на крупный паркет, стояли два братца-тральщика, приготовившиеся, должно быть, тут зимовать. С тральщиков доносились лязг металлических дверей, голоса, фырканье пара и другие звуки жизни. Мы побрели вдоль канала. Было сыро, темно и холодно, сеялся снежок, белыми погонами ложился нам на плечи.
— Сашка, — сказал я, — знаешь, что я часто вспоминаю? Наш снисовский домик на Ханко. Помнишь? Какой он был уютный, из чистых белых досок. А сирень какая была!
— Помню домик, — сказал Сашка высоким голосом, — помню и сирень. — И, помолчав: — Мы с тобой, Борька, все должны запомнить. Как говорил твой Монтень? Если человек не уверен в памяти…
— …ему не следует отклоняться от истины.
— Точно. А если память крепкая, то и подавно. Нам после войны память очень понадобится.
— Для чего?
— Ну, людям рассказать.
«После войны»… Я и не думал, что будет после войны. Сегодняшний день поглощал все силы — чего уж там думать о будущем. Да и, признаюсь вам, страшновато было думать о будущем без мамы, без Кольки Шамрая… без Ирки… Если доживу до этого
— Я, Борька, много стихов насочинял. Ночью на вышке, если все тихо, и только звезды шебуршат над головой…
«Как это — шебуршат?» — хотел я спросить, но промолчал.
— …сосновые ветки под ветром, но кажется, будто звезды шуршат… Тут-то и идут стихи… Одна строчка, другая, перехлестываются, ищут друг дружку по рифме… Потом, после вахты, поспишь — и на бумагу. Тут и выходит, что почти все — мусор. Но маленько все же остается. Вот послушай.
Мы ходили взад-вперед вдоль канала, и Сашка читал стихи. Я слушал с удивлением. Это были не похабные двустишия, в которых он, собака, был так силен, и не сатирические вирши про Гитлера с Геббельсом, какие все чаще появлялись за его подписью во флотской газете, — нет, это были стихи… просто стихи…
Он читал подряд, одно стихотворение за другим, а я слушал и удивлялся все более, потому что… потому что…
Как хочется мне тишины! Когда мы вернемся с войны, Я в лес углублюсь, чтоб опять Прохладу его испытать. Но лес не сомкнется листвой, Как встарь, над моей головой. И с детства знакомый ручей Меня не узнает. «Ты чей?» — Мне крикнет синица с сосны. «Я прежний», — хотел бы сказать. Но разве мы сможем солгать, Когда возвратимся с войны?— Сашка, ты здорово стал писать! — вырвалось у меня.
— Еще не здорово. Но я научусь… Борька, хочу посоветоваться с тобой. Меня зовут в газету.
— Ты же и так печатаешься…
— И так, а они хотят — эдак. — Сашка насмешливо выпятил толстую нижнюю губу. — Короче, хотят забрать к себе в штат. Сделать меня борзописцем хотят.
— Сашка, иди! Это ж интересно — работать в газете.
— Советуешь идти? А я колеблюсь… Ладно! Расскажи-ка о себе, Борис.
— Да что рассказывать? Вроде бы и нечего. Вкалываем на заливе, чиним кабеля… или кабели? Кабеляки!
Мы посмеялись.
— Ну вот. Тольку Темлякова послали на курсы в Питер, учиться на командира. Хотели и меня направить, да раздумали.
— Почему?
— Ну… я болтаю, видишь ли… Пытался выяснить, почему не послали к «Сталину» корабли, чтобы снять оставшихся ребят.
— Выяснил?
— Нет. Не положено задавать такие вопросы.
— А что тут выяснять? Потонул же пароход. Нам с тобой повезло, а ребятам, кто там остался, не повезло, вот и все.
— Пароход держался на плаву и мог бы дождаться помощи, если б вовремя прислали.
— Откуда ты знаешь, что не посылали помощь?
— Вот это я и хотел узнать: посылали или нет? А мне велели придерживать язык.
— Ну и правильно.
— Ты правда так считешь?
— Да что изменилось бы, если б ты узнал подробности? Все равно ведь — ребят не спасти.
— Конечно, ничего не изменилось бы… но мне почему-то надо знать. Гложет что-то внутри, понимаешь?
— Да понимаю! Меня, думаешь, не гложет? Когда Щербинин рассказал, что вроде голос Андрея слышал, мне будто дали под дых.