Младший брат
Шрифт:
Парочка собиралась к Владимиру Михайловичу, безобидному пенсионеру, на литературное чтение, и Марк не заставил себя долго уговаривать. Он скучал по брату. Не то чтобы они охладели друг к другу, но виделись в последнее время нечасто.
— Еще раз спасибо за проигрыватель,—сказал Андрей, оставив, наконец, безуспешные попытки отобрать у Марка шедевр прозаика Ч. и выкинуть его в ближайшую урну.—Слушаю своего Моцарта едва не каждый вечер.
— А машинка ивановская как?
— Опять же перепечатываю свои вирши почти ежедневно. Хотя бронтозавр, конечно, тот еще. Ей-Богу, хочу, чтобы мне снова стукнуло тридцать лет. Кто я был—нищий. Кто я стал со всеми поступившими подарками—состоятельный, хотя и одинокий молодой человек. Инна! Богатый я жених?
—
— Почему нетронутый?—возмутился Андрей.—«И в мороз, и в ненастье,—задекламировал он,—и в туман сине-сизый, власть советская— счастье для простого киргиза. И, вставая из праха, светит ярче, чем солнце, для грузина, казаха, латыша и эстонца...»
— Да почему же «вставая из праха»?—захохотал Марк.
— Ну... Ты зато оцени, каков туман, а? Через несколько минут они уже звонили в дверь большой коммунальной квартиры на Садово-Кудринской. Долго тряс им руки хозяин старческой своей клешней, долго благодарил за простенький торт и пачку чая. Окололитературная молодежь ходила к нему уже несколько лет, почти каждый четверг, не очень понятно, почему. А, впрочем, отчего бы и нет? Был Владимир Михайлович беден, приветлив и терпим. Был он к тому же и настолько одинок, что, как подозревали, только и жил этими четвергами—ну, разве что еще игрой в шахматы по переписке да чтением книг, приносимых доброхотами. Так одинок был этот некогда преуспевающий журналист и преподаватель Литературного института, что в начале шестидесятых годов, вскоре после возвращения его в Москву, нередко видели Владимира Михайловича в потертом костюмчике и жалком галстуке за угловым столиком в буфете ЦДЛ и подносили ему рюмочку-другую, пытаясь вызвать на воспоминания, молодые зубастые литераторы. Но пьянел он слишком быстро, в воспоминания пускаться не любил, и вскоре швейцар попросту перестал пускать его в здание—за исключением, правда, тех случаев, когда тот приходил со своим единственным другом Ароном Штейном, переводчиком восточной поэзии. Через Штейна, кажется, и повадилась к Владимиру Михайловичу молодежь—на вечера, которые кое-кто пышно именовал салонами.
Сегодня ожидался из Ленинграда, прямо с дневного поезда, Алик Костанди, «мэтр», как говорил о нем Андрей, «друг Бродского» и «протеже покойницы Ахматовой». На одиннадцати квадратных метрах жилплощади уже теснились вездесущий Истомин, лирик Жора Паличенко, три тишайшие студенточки с портфелями у ног, некто в окладистой черной бороде, представившийся Давидом, некто в золоченых очках, не представившийся вовсе, зато притащивший три бутылки недурного сухого вина; впрочем, гости продолжали собираться. Отставив в сторону шахматную доску с недоигранным этюдом, Владимир Михайлович расставлял неизменные стаканы и резал торт. А Марк вышел в коридор позвонить по коммунальному телефону Свете. Когда же вернулся, застал в комнате не только долгожданного поэта, но и—увы, увы!—свою ленинградскую Наталью. Не без горечи заметил он, что не только сидит его драгоценная бывшая любовь совсем рядом с протеже покойницы Ахматовой, но и беззастенчиво положила руку ему на колено.
— Устраиваешь судьбу?—шепнул он, примостившись поблизости. — Я слышала, и ты недолго горевал,—отпарировала она.—Придет твоя писательская дочка?
— Не брось ты меня—не было бы никаких писательских дочек.
— Ой ли? Я все равно была тебе не пара, Марк. — Когда-то ты другие песни пела.
— Прошло,—беззаботно шепнула она.—Прошло и быльем поросло. Не держи зла.
— И не думаю,—буркнул Марк.
Усатый Алик между тем обстоятельно повествовал, как посчастливилось ему, скрыв филологический диплом, получить свою нынешнюю работу. Предыдущий счастливец, художник Вася Хронов, после трехлетней схватки с ОВИРом недавно отбыл-таки в Чикаго к истосковавшейся американке-жене. Фантастическая же должность предлагала дважды в сутки, в семь утра и в семь вечера, замерять возле Петропавловской крепости уровень воды в Неве. За эти нехитрые
— А я вот у Эдика Лимонова научился торговать собственными стихами,—заявил Андрей в пику заезжему ловкачу.—Полюбуйся.
По рукам заходили три брошюрки в грязно-коричневых картонных переплетах, кое-как прошитых сапожными нитками. Марк заметно поразился, когда одна из студенточек достала кошелек, за нею раскрыл бумажник и некто в золоченых очках. Вместо двух брошюрок к автору вернулось девять рублей — одного рубля у студентки не хватило.
— Разоримся? — спросил Костанди у Натальи.
Та, вздохнув, полезла в сумочку.
— Бросьте, бросьте, ребята,—поморщился Андрей,—мало ли у меня ваших текстов валяется. Берите так. Я, между прочим, сто лет в Питере не был. Что там, как там?
— Мишулин просил привезти твое,—сказал Алик,—так что сборничек весьма кстати. С него, правда, в Большом доме взяли подписку, что выпускать «Квоту» он прекратит...
— Безобиднейший же был альманах!—рявкнул Паличенко. — Пришлось переименовать в «Северную звезду»,—продолжал Алик,—я вам дам первый номер на пару дней. Подарил бы, да печатается всего шестнадцать экземпляров, сам понимаешь... У Ленки Герц вышла препохабная подборка из стишков десятилетней давности в «Авроре»... Бражников совсем ссучился, Кушнер стал писать на удивление хорошо, даром что в Союзе... В общем, тишь, гладь да Божья благодать. Весь город говорит о максимовском «Континенте». Вроде бы уже вышло два номера, но никто их еще в глаза не видел. И уже спорят—печататься или нет...
— О чем, собственно, спор?—Андрей пожал плечами.
Тут, воодушевившись, вступила Наталья. Они с Аликом, оказывается, считали, что не надо торопиться ни с «Континентом», ни с другими эмигрантскими изданиями, буде таковые появятся. Надо сначала истощить все возможности пробиться к читателю на родине. Вот они и решили собрать альманах сорока—пятидесяти ленинградцев, с иллюстрациями неофициальных же художников, а там и отдать в издательство. Конечно, разослав копии сопроводительного письма во все инстанции. В Министерство культуры, в Союз писателей, в ЦК КПСС, в обком партии, в Большой дом. Несут стихи и прозу охотно, подписываются под письмом тоже— политики-то в нем никакой нет.
— Ох, Наташка, — Иван давно уже прыскал в кулак в своем углу, — не думал я, что есть на свете такие идиоты. Я, конечно, не писатель, но прекрасно знаю, чем кончится ваша затея. Не догадываешься? Так вот: кого-то из зачинщиков посадят или сошлют, ну, если совсем повезет, вышлют на Запад. Не больше, чем одного, конечно. Времена нынче мягкие.
— Не скажи,—начал Алик, но тут Владимир Михайлович, выпустив из склеротических пальцев черную шахматную пешку, поковылял открывать дверь,
Со Светой почему-то явился Струйский; Марк показал на него глазами Наталье, та тронула за локоть Алика.
— В общем, надежды большие,—туманно завершил тот.
— Мягкие, мягкие времена,—кротко закивал Владимир Михайлович,—даже Арону обещают выпустить сборник, чуть ли не те же самые стихи, за которые ему когда-то... В общем, другие времена...
— И Мандельштам вышел,—вставила Света.
— Вы шутите, девушка,—присвистнул Алик.
— Пятнадцать тысяч экземпляров,—засвидетельствовал Струйский. — На черном рынке семьдесят рублей, но наверняка упадет до сорока. Тощая такая книжонка. — Он вытащил из-за пазухи драгоценный томик.—Пардон, Владимир Витальевич...
— Михайлович.
— Пардон, Михайлович, как тут у вас насчет пепельницы?
«Намылю Светке голову,—подумал Марк.—Не нашла ничего лучше как притащить к несчастному старику стукача. И Наталья... ох, не было печали...» Утешая себя, он подумал еще, что рядом с женщиной завоеванной и верной потерянная и предавшая заметно проигрывала, несмотря на все свои литературные разговоры и чудные карие глаза. И одета в какой-то претенциозный мешок, сама, видно, шила, и даже самого завалящего колечка не подарит ей этот паршивец.