Млечное
Шрифт:
воробей закатно-рыжий
и вопит: — Пюви! Пюви!
Он сидит. Лицо крестом.
Руки брошены на стол.
— Я бездетный, я раздетый,
обо мне смердят газеты,
деться некуда из хлева.
Детство, где ты? Краски, где вы?
Этот мир тузов и девок,
сделок — вот бы подороже —
брутов, лезущих из кожи, —
не увидеть, переделать,
пересилить — невозможно…
Матерь Божья!
Ходит
ходит, будто настигают —
страх ли, страсть, его сестра?
Я размалываю кофе,
я скальпирую картофель:
мэтру ужинать пора.
Что добавить? Это было —
не устану вспоминать.
Время сивою кобылой
протрусило мимо нас.
В добрый час! Но мы-то, грешные,
жалкие от немоты, —
пусто краски нам замешивать
и натягивать холсты…
Осень. Восемь пополудни.
Людно празднуются будни.
Кисти немы, кости ниц…
Вот сижу: седой, небритый,
бывший — битый и забытый —
твой слуга и ученик…
Осень. Сложены тетрадкой
титры канувшего сна.
А у нас на Петроградской
ходит тайная весна.
1969
НА ПЕТРОГРАДСКОЙ
Где-то там, на Петроградской,
в старом доме у метро,
дремлет Эйлер над тетрадкой
с уравнением Клеро.
Тени длинные крадутся
от неонов во дворе,
вышла в кухню тётя Дуся
за кофейником смотреть.
Тишина такая в мире,
будто вдруг не стало слов:
Эйлер в маленькой квартире
тихо дремлет за столом.
(Кто я? Мирный обыватель,
У меня халат на вате,
кресла, древние, как мир,
да ампирные кровати —
вот и весь старик. Аминь.)
Где-то там, на Петроградской,
в стороне весёлых снов,
тени движутся украдкой
у любимой под окном.
Я взлетаю к ней на пятый
и, дыханье затаив,
различаю еле внятный
каблучков речитатив.
Что за встреча у порога!
(Впрочем, не об этом речь…)
— Я не поздно? Ради бога,
собирайся поскорей!
Девять бьёт. Улыбку пряча,
говорит она хитро:
— Понимаешь, вот задача
с уравнением Клеро…
— Мы же званы на варенье!
Верно, ждёт давно старик.
Я не смыслю в уравненьях,
лучше с ним поговори…
Где-то там, на Петроградской,
вянут флоксы фонарей;
в хороводе залихватском
пляшут тени во дворе;
время тянется, как невод,
мы у Эйлера в гостях;
говорю со старым Лео
о футбольных новостях,
о погоде, о природе,
о превратностях судьбы —
или что-то в этом роде,
я подробности забыл…
Галка пишет интегралы,
кофе стынет на столе,
рассуждают — боже правый! —
о проблеме Дирихле.
Мне же с миною дурацкой
только слушать и молчать.
Где-то там, на Петроградской,
бьёт одиннадцатый час.
Лето. Ночь идёт по крышам
Петроградской стороны.
Говорю ей строго: — Тише!
Дети спят и видят сны.
1969
* * *
Я все свои сроки просрочил —
и нет обойдённых обочин
с травой не примятою сорною,
и звёзд не осталось не сорванных…
Другими написаны гимны,
и в гимнах воспеты другие.
Но есть ещё южные ночи
и песен слова беспризорные
и разные истины спорные…
И есть этот мир, между прочим,
в котором я счастье просрочил,
но выгадал вящие доводы
в защиту теорий порочных…
Так выпьем по этому поводу!
9 ноября 1969
* * *
Стихотворенью смертный приговор
я вынес. В нем не удалось ни строчки.
Оно ещё живёт — чудесной ночи
дыханьем, первозданным волшебством
и ожиданием чудес как будто…
но непомерны рифмы, атрибуты,
и — слёзы прочь! — о нем зачем судить?
А ночь в калоши тёплые обута,
чтобы души своей не простудить.
Бредёт, бредёт сырая ночь в пространстве,
затем, чтоб нас винить в непостоянстве!
Но за душой её не проследить…
А может быть, и есть её душа
стихотворенье это? Нет, ничуть!
Оно лишь ритма повторяет шаг,
с которым дождь идет и я влачусь.
По мостовым, звенящим мостовым,
по дну канавы, по листве травы
бежит, бежит серебряный поток,
и я влачусь, насупленный Катон.
— Прощай, печальное стихотворенье,
ты, мотыльку подобное, чей путь,
увы, и до утра не дотянуть,
нечаянный, как грусти озаренье!..
4 марта 1970
* * *
Скука ли? Голод? Чёрт ли их гонит?