— Засада, — сказал Шкловский. Он подумал минуту и продолжил: — Ты возвращайся домой, тебя не возьмут, а я попробую через наше «окно» в Белоострове уйти в Финляндию.
И он пошел пешком на вокзал к первому поезду. Он перешел границу и вскоре объявился в Берлине. Засады, кстати сказать, не было. Оказалось, что они просто забыли перед уходом выключить на кухне свет. Через год уехала и Надя Фридлянд. Шкловский все еще был в Берлине. Надю он встретил приветливо.
— Хочешь хорошо пообедать? — спросил он ее.
— Кто же не хочет.
— Приглашаю тебя на обед к Горькому сегодня в пять часов.
— Я не могу пойти, — ответила Надя, — на мне ворованное пальто. Он узнает свой отрез.
— Не узнает, — сказал Шкловский, — там было двадцать отрезов, как он мог их запомнить.
— Тогда пойдем, — сказала Надя, — я неделю горячего не ела.
Они пошли. Шкловский представил Надю Алексею Максимовичу. Прямо в прихожей он спросил у Горького:
— Алексей Максимович, обратите внимание на это пальто, оно вам не кажется знакомым? Приглядитесь как следует.
А пальто было из приметной английской ткани в крупную ёлочку. Горький посмотрел внимательно, покачал головой, узнал, сказал:
— Это из того моего отреза, что мне прислали еще до катастрофы из Манчестера.
По словам Надежды Филипповны, у нее подкосились ноги. Она залепетала что-то, хотела поцеловать Горькому руку. Тот руку отдернул.
— А, ну-ка, пройдитесь туда-сюда, — сказал он, — я погляжу.
Надежда Филлиповна, ни жива ни мертва, зашагала по огромной прихожей. Горький внимательно следил. Наконец, сказал:
— Портной приличный, только левый рукав тянет.
Фильм по моему сценарию о Шкловском поставлен не был. Шкловский параллельно вел с телевидением переговоры об экранизации книги своих воспоминаний «Жили-были». Этот фильм был снят.
Я был в ЦДЛ на панихиде по Шкловскому. Людей было немного, человек тридцать. Не помню, кто выступал. Под его голову была положена подушка. Огромный, неестественно обширный, какой-то двояко-выпуклый череп его поднимался высоко над гробом. Он безусловно был гениальным человеком. По крайней мере, частично гениальным. В холле ЦДЛ я отколол от стены траурное объявление о смерти Шкловского. Оно и
сейчас у меня.
Кстати, Виктор Борисович дал мне рекомендацию для вступления в Союз кинематографистов, куда я так и не вступил. На приемной комиссии некто заявил, что я аморален, устраиваю пьяные оргии, одна студентка, чтобы не быть изнасилованной, выпрыгнула с балкона и сломала ключицу. А жил я на первом этаже в семье жены, и тесть мой был полковник и Герой Советского Союза. Так рекомендация Виктора Борисовича мне и не пригодилась. И только иногда, перерывая свой архив, я натыкаюсь на этот листок, исписанный крупными, отдельно стоящими буквами.
ВТОРОЕ МАЯ
Памяти Ильи Авербаха
В такой же точно день — второе мая —идти нам было некуда, а надокуда-нибудь пойти.И мы пошли с Литейногочерез мосты и мимомечети, туда, гдев сердцевине Петроградскойжил наш приятель.Он не очень ждал нас…Но ежели пришли — пришли,и были мы приглашены к столу.Бутылку водки принесли с собойи в старое зеленое стекло —осколки от дворянского сервиза —ее разлили.
И. Авербах.
Ты — второе мая,лиловый день, похмелье,что ты значишь?Какие-то языческие игры,остаток пасхи, черно-красный стягБакунина и Маркса, что окрашенв крови и саже у чикагских скотобоен,и просто выходной советский деньс портретами наместников, похожихна иллюстрации к брюзжанью Салтыкова.По косвенным причинам вспоминаю,что это было в шестьдесят восьмом.Мы оба, я и мой приятель,а может быть, наоборот —скорее, все-таки, наоборот,стояли, я сказал бы, на площадкемежду вторым и первым этажомофициально-социальных маршейтой лестницы, что выстроена крутои поднимается к неясному мерцаньюкаких-то позолоченных значков.Быть может, ГТО на той ступени,где не нужны уже ни труд, ни оборона…Приятель наш был человеком дела,талантом, умником и чемпиономсовсем еще недавних институтов.Он на глазах переломил судьбу,стал кинорежиссером, и заправским,и снял свой первый настоящий фильм.(И мы в кино свои рубли сшибалив каких-то хрониках и научпопах),но он-то снял совсем-совсем другое,такое, как Пудовкин и Висконти,такое же, для тех же фестивалей,таких же смокингов и пальмовых ветвей.Ах, пальмовые ветви, нет, не даромвы сразу значитесь по ведомствам обоим —экран и саван, может, вы — родня?И вот сидели мы второго маяи слушали, что кинорежиссеррассказывал о Кафке и буддизме,Марлоне Брандо, Саше Пятигорском,боксере Флойде Патерсоне,об экранизации булгаковских романов,Москве кипящей, сумасбродной Польше,где он уже с картиной побывал.И это было все второго мая…Второго мая я сижу одинв Москве, уже давно перекипевшейи снова закипающей и снова…Что снова? Сам не знаю. Двадцать летна этой кухне выкипели в воздух.Я думаю — и ты сидишь одинв своей двухкомнатной квартирке над Гудзоном,который будто бы на этом местеколи отрезать слева вид и справа,Неву у Смольного напоминает,но это и немало — у менявсе виды одинаковы, все виды —есть вид на жительство и больше ничего.Там, в этом баскетболе небоскребов,играешь ты за первую команду —десяток суперпрофессионалов,которые давно переиграли своих собратийи теперь остались под ослепительнымоскалом всесветского ристалища словес.И где-нибудь на розовом атоллесидит кудрявый быстрый переводчик —не каннибал в четвертом поколенье, —и переводит с рифмой и размеромтебя на узелковое письмо.И это — финишная ленточка, посколькувсе остальное ты уже прошел.Ну, что, дружок, еще случится с нами?Лишь суесловие да предисловья,а вот с хозяином квартиры петроградскойи этого не будет…А он стоял в огромном павильоне,и скрученное кинолентой время,спеша, входило, как статист на съемкустрекочущего многокрыльем фильма,да вдруг оборвалось…Второго маяМы все сидим в удобных одиночкахбез жен, которых мы беспечно растеряли,и без детей, должно быть, затаившихЭдипов комплекс, вялый и нелепый,как все вокруг. И наша жизнь не в том,а в том — за двадцать летмы заслужили такую муку, что ужене можемпойти втроем по Петроградскоймимо Ленфильма и кронверка,и стены апостолов Петра и Павла,мимо мечети Всемогущего и мимобольшого дома «Политкаторжан»,откуда старики «Народной воли»народной волей вволю любовались.Мимо еще чего-то, мимо, мимо, мимо…Вот так проводим мы второе мая.1986
КАБИНЕТ
А в походной сумке спички и табак,Тихонов, Сельвинский, Пастернак!Э. Багрицкий
Мой сын, мой сын, будь тверд, душою не дремли,Поэзия есть Бог в святых мечтах земли.В. А. Жуковский
Я видел сотни этих фотографийв альбомах частных или в госархивах,для кинофильмов их перебирая.Там были и шикарные — от Буллы,от Оцупа, от москвича Паоло,а были жалкие любительские фото,на лейках, кодаках и фотокорахкогда-то где-то снятые. Я свойнесвежий хлеб имел в киноискусственаучно-популярном, для чегоэкранизировал литературу.Я сочинил сценарии такие:Куприн, Чуковский, Лермонтов,Чадаев, Валерий Брюсов, Пушкинкак создатель «Онегина», конечно,Маяковский, «Поэты на войне»,«Поэзия в двадцатые», — и воттеперь писал сценарий «Клим Поленов».Всегда работа начиналась с фото,фотографироваться все тогда любили,но русские писатели особо(читай у Бунина об этом),А поэты особо средь писателей.О, Боже, что только видел я:Блок на балконе, темный, загорелый,с открытым воротом и Люба рядом,Есенин и Дункан на пляже в Биаррице,в руках бокалы, пестрые пижамы,плетеная кабинка, словом — «люкс»,вот Маяковский с Лилей в зоопаркеберлинском, Пастернак окучиваетгрядки с огурцами, Ахматована неизвестном камне гимнастикупроделывает,поэт Бальмонт у Эйфелевой башни.А вот они — советские поэты:Багрицкий смотрит в микроскоп,Сельвинский у нарт натягиваетпостромки (челюскинский поход),вот на диване в Чистополе трое —Асеев, Пастернак, Сельвинский в портупее, —когда б на фото появлялись духи, ядумаю, Цветаевой пятно осталось бына этом негативе. Вернемсявсе-таки туда к своим двадцатым,к своим тридцатым. Боже, Боже мой —какие плечи, лацканы, улыбки!В Париже группа — шестеро поэтов,и рядом два посла. А вот онив кавалерийских галифе и крагах, вотв гимнастерках, в пряжках и ремнях,и на них висят кобуры, а такжехолодное оружие. Они в песках Туркмении,на пляжах Черноморья, на пленумах,на съездах, на банкетах — все, все останетсявекам и даже фотография с билета сезонногопоэта Мандельштама на электричку,год тридцать шестой…Поленов мой был рекордсмен по фото.Работа шла успешно. Кое-чтоя присмотрел и в собственном архиве.Я вырастал в забавнейшее время —умер Сталин! Дверь приоткрылась,мы вошли — пустыня! Вернее —русская затоптанная пустошьлежала перед нами. Вот обрубок,обломок, щепка, ржавое болотоприпахивало трупами, поди-каразберись. И что же, пришлось намразобраться. Все одним, почтибез консультантов. Какие консультанты?Глушь, туман. Кое-что, конечно, попадалось.Кое-как во тьме энциклопедий, примечанийк другим энциклопедиям, куски в журналах,строчки из статей погромных (это, впрочем,один из самых верных нитей). Наконец,пошли и сами книги! Помню, помню,как я обшаривал шкапы и сундуки,поездки к барахолке на Обводный,забытые библиотеки (ибо библиотекивысшего калибра очистили от книжекпрежде нас в масштабе государственном).Я до сих пор немею, принимая в рукилегчайшие бумажные изделья, первоизданиядесятых и двадцатых. Боже мой,не будь я идиотом, что за суммынажить я мог на этих книгах,в одном укромном месте я нашелПоленова штук восемь первых книжек.Поленов был поэтом талантливым,случалось — гениальным(коль гениальность бычий есть напор),везде на форзацах, на титулах, обложкахкрасуется его чеканный профилькак некий знак масонский.Поленов был неслыханно красив.Актер в каком-нибудь забытом фильмеХанжонкова, а может, Фрица Ланга,когда б задумали они поставить «Илиаду»иль что-то римское, — так вот актер,игравший Ахиллеса, а может, Ромула,а может, Сципиона. Таким вот поразительнымлицом отмечен был Поленов. Лоб и носодною Апеллесовой чертой, а профильимператорской монетой. Держалось этодо военных лет. Через двадцатыепрошел Поленов в первых, в тридцатыхпросто первым стал, поскольку в это времяиные перешли на перековку, а кой-кого
Е. Винокуров
закрыли на учет. А он писал, писал,писал, писал. О Средней Азии,о черноморских бурях,о Лондоне, Берлине и Париже,куда он ездил словно бы на дачу, —взял чемоданчик, чистая пижамада смены две сорочек, и махнул!Московский фраер, бабник, алкоголик,он издавал двухтомники, он книгисвои прекрасными гравюрами украсил.Их и сейчас приятно в руки взять!И все-таки он был большим поэтом,я знаю двадцать пять стихотворений,которые он сможет принести на Страшный Судлитературы и, может статься, — все ему простят!Бег времени, о, марафонец наш!Уже другие годы, я оброс товарищами,и теперь картина прояснилась в известнойстепени. Однажды, возвращаясь из Карпатчерез Москву, я с Голышевым Митей,набрав в горсправке кучу адресов,отправился узреть своих кумиров.И оказались живы все почти. Живут в Москве,в Репейном переулке, что на Таганке,многие на дачах в поселке Перепелкино,и все доступны и гостеприимны.Нам Луговской показывал знамена,мы пили чай Сельвинского, читалина кухне у Кирсанова стихи,нам Тихонов рассказывал про Будду,Христа и Зороастра, Пастернаксвоей рукой яичницу готовилиз десяти яиц (мой аппетит,куда ты удалился?),Олеша занял три рубля до завтра(но это область прозы — замолкаю!),Асеев пошутил примерно так:«Коль не имеешь осязанья, братец —ни слова о Сезанне!» Дело в том,что за статью о выставке Сезаннаменя из института исключили,Поленов месяцами жил в отелев поселке Перепелкино, и мы егозастали за бутылкой водки.Расплылся, размягчился наш кумир,обмяк, оброс махрой домашней пряжи,свисали брови, алые прожилкинабухли и пульсировали. Онбыл явно добрым и широким человеком.— А ну, ребята, выпьем, а потомпрочтем друг другу лучшие сонеты.
В. Катаев и Б. Полевой. Журнал «Юность».
Июньский вечер, запахи, природа,поет соловушка, и нам Поленовчитает книгу двадцати поэм.Там есть необычайные места,исполненные ярости и силы,есть пластика Рембрандтовой замашки,есть многое — но все это провал.Нельзя всю жизнь прожить, как жил Поленов,и «Фауста» под занавес создать!Потом читаем мы. Он шутит, хвалит,еще бутылка водки. Мы в угаре —такое счастье, сам Поленов наси выслушал и, выслушав, одобрил.На электричке мы спешим в Москву,и грузный наш Поленов, на свежуюдубину опираясь, до полдороги провожает нас.И снова — годы, годы, годы!На дне рождения известного повесывсе в том же Перепелкино менясажают рядом со вдовой ПоленоваЕе зовут Августа (по поводу ли Байрона,а может, иному поводу — не знаю,но забавно — по паспорту она Полина Львовна).Она мне нравится, в ней что-то есть такое…что я, и в гроб сходя, скажу: в Августетакое есть, что нынче уж нигде, ни за какиеденьги не укупишь. И снова год, а может,полтора…И я пишу сценарий «Клим Поленов»!Я прихожу к Августе. Вот квартирав домишке, что в Репейном переулкевознесся на двенадцать этажейнад домиками в полтора аршина.Она ведет меня по кабинету Поленова —какая красота! Коллекция оружия —клинки дамасские, гурда и золинген, божкии будды, идолы Востока и негрская скульптура,даже маски каких-то эротических мистерий,но главное — шкапов пятнадцать книг,гравюры в палисандре и ампире,коллекция старинных орденов, подсвечниковсемнадцатого века, петровское стеклои книги, книги — чудовищное что-то —эльзевиры. И стол огромный, мощный у окна.А у стены диван. Мне объясняет Августа:он, диван, набит особым волосом туркменскогосайгака, и потому на свете нет предмета,где было бы удобнее лежать.Ночую у Августы на диване,набитом волосом туркменского сайгака,и, верно, этот молодец — сайгак.И вот, дабы пресечь теченье мыслей,я достаю из глубины журнал,какой-то там журнал годов двадцатых:нормальная белиберда — Иван Катаев,вот Эренбург, дискуссия Полонскогои Фриче с Иудой Гроссман-Рощиным,статейка о враждебном Заболоцком,и вдруг я замираю — что такое?Статья какого-то Авдеева