Мое имя Бродек
Шрифт:
Я был тогда совсем маленьким, и священник Пайпер производил на меня сильное впечатление. У него был глубокий бархатный голос, который еще не испортила выпивка. Он никогда не смеялся. На мне была белая альба [4] с алым воротничком. Я закрывал глаза, вдыхая запах ладана, и думал, что так Богу будет легче войти в меня. В моем блаженном счастье не было ни малейшего изъяна. Не было никаких рас и племен. Не было никакой разницы между людьми. Я забывал, кто я и откуда. Я никогда не обращал внимания на то, что между ног у меня отсутствует маленький кусочек плоти, да меня никогда за это и не упрекали. Мы все были народом Божьим.
4
Длинное белое литургическое облачение католических и лютеранских клириков, препоясанное веревкой (от лат. alba – «белая»).
– Однажды он пришел ко мне…
Пайпер низко опустил голову, и его голос потускнел. Я подумал, что он опять говорит о Боге.
– Он пришел, но, думаю, я не сумел его услышать. Он был такой… непохожий… А я не сумел… Не сумел его услышать.
Но внезапно понял, что священник говорит об Андерере.
– Это могло закончиться только так, Бродек. Видишь ли, этот человек был как зеркало, ему не были нужны слова. Он отсылал каждому его отражение. Или, быть может, это был последний посланец Бога, прежде чем Он закрыл лавочку и выбросил ключи. Я – выгребная яма, но он был зеркалом. А зеркала, Бродек, могут только разбиваться.
Словно подкрепляя свои слова, Пайпер взял стоявшую перед ним бутылку и швырнул ее о стену. Потом еще одну, и еще, и еще, и, по мере того как бутылки разбивались, осыпая кухню тысячей стеклянных осколков, хохотал, хохотал, как проклятый, выкрикивая: «Ziebe Jarh vo Missgesck! Ziebe Jarh vo Missgesck! Ziebe Jarh vo Missgesck! – Семь лет несчастья! Семь лет несчастья! Семь лет несчастья!», а потом внезапно остановился, упал лицом в сцепленные на столе руки и зарыдал как ребенок. Я какое-то время сидел рядом, не осмеливаясь ни пошевелиться, ни сказать что бы то ни было. Он пару раз громко шмыгнул носом, потом настала тишина. Он так и лежал, навалившись на стол, уткнувшись лицом в свои руки. Одна за другой догорали свечи, и кухня мало-помалу погружалась в полутьму. От тела Пайпера исходило мирное похрапывание. На церкви пробило два часа. Я вышел как можно тише, прикрыв за собой дверь.
Оказавшись снаружи, я был удивлен светом. Снегопад прекратился, и небо полностью очистилось. Последние облака еще пытались зацепиться за Шникелькопф, но ветер, дувший теперь с востока, заканчивал уборку, разрывая их на тонкие полосы. Звезды достали свои серебряные уборы. Задрав голову и поглядев на них, я словно погрузился в море, темное и при этом искрящееся, в чьих чернильных глубинах сверкали бесчисленные светлые жемчужины. Они казались совсем близкими. Я даже сделал глупый жест, протянул к ним руку, словно мог схватить пригоршню и принести домой за пазухой, чтобы подарить Пупхетте.
Дым из труб стоял столбом. Воздух снова стал сухим, сугробы перед домами схватывало морозом, и на их поверхности застывала твердая блестящая корка. Я касался в кармане листков, которые несколько часов назад прочитал другим. Несколько тонких, очень легких листков, которые вдруг приобрели значительный вес и обжигали мне пальцы. Я опять подумал о том, что сказал мне Пайпер по поводу Андерера,
Проходя мимо трактира Шлосса, я увидел свет, еще горевший в большом зале. И тогда, сам не знаю почему, мне захотелось туда зайти.
Дитер Шлосс, стоя за своей стойкой, о чем-то говорил с Каспаром Хаузорном. Оба так близко наклонились друг к другу для разговора, что можно было подумать, будто они целуются. Я бросил им свой «привет», буквально пригвоздивший их к месту, потом направился в угол, чтобы сесть за столом возле камина.
– У тебя еще есть горячее вино?
Шлосс подтвердил кивком. Хаузорн повернулся ко мне и коротко мотнул головой, что могло сойти за «добрый вечер». Потом снова наклонился к уху Шлосса, прошептал ему что-то, с чем трактирщик, казалось, согласился, подобрал кепку, докончил одним глотком свое пиво и ушел, больше не посмотрев на меня.
Это было мое второе посещение трактира после Ereignies. И, как и в прошлый раз, мне было трудно поверить, что в этом вполне заурядном месте разыгралась сцена умерщвления. Трактир был похож на любой деревенский трактир: несколько столов, стулья, скамьи, литровые бутыли на полках, зеркала в рамах, такие закопченные, что уже давно ничего не отражали, шкафчик с двумя наборами шахмат и шашек, опилки на полу. Наверху были комнаты для постояльцев. Ровно четыре. Три давно пустовали. А что касается четвертой, самой большой, а также самой красивой, то там поселили Андерера.
На следующий день после Ereignies, сходив к Оршвиру, я почти час просидел у мамаши Пиц, приходя в себя, успокаивая свой рассудок и сердце, пока она переворачивала передо мной страницы своего гербария и рассказывала обо всех спящих в нем цветах. Потом, когда в моей голове мало-помалу прояснилось, я поблагодарил ее и ушел, направившись прямо к трактиру. И обнаружил его дверь и ставни закрытыми. Я в первый раз видел трактир Шлосса в таком состоянии. Я постучал в дверь, громко и торопливо. Подождал. Ничего. Я постучал снова, еще сильнее, и на этот раз ставень приоткрылся. Появился Шлосс, подозрительный и напуганный.
– Чего тебе надо, Бродек?
– Поговорить. Открой.
– Сейчас не лучшее время.
– Открой, Шлосс, сам прекрасно знаешь, что мне надо составить Отчет.
Слово само по себе сорвалось с языка. Я употребил его впервые, и мне это даже показалось странным, но произвело немедленный эффект на Шлосса. Он закрыл ставень, и я услышал его торопливо спускавшиеся шаги. Через несколько секунд он отодвинул засовы и приоткрыл большую дверь.
– Входи быстрее!
Он захлопнул ее за моей спиной с такой поспешностью, что я не удержался и спросил, уж не боится ли он, что к нему проскользнет призрак.
– Не шути с этим, Бродек… – Он дважды перекрестился. – Так чего тебе надо?
– Покажи мне комнату.
– Какую комнату?
– Не притворяйся, будто не понимаешь. Комнату.
Казалось, Шлосс размышлял и колебался.
– А зачем тебе на нее смотреть?
– Хочу видеть ее сейчас. Хочу быть точным. Не хочу ничего забыть. Я должен все рассказать.
Шлосс провел рукой по лбу, блестевшему, словно он натер его топленым свиным салом.
– Там особо не на что смотреть, но раз ты настаиваешь… Иди за мной.