Мое побережье
Шрифт:
Тарелка с бутербродами беспечно покоилась на полу.
Время от времени Тони обращался к телефону, переключая песни.
Я рассеянно наблюдала за виски, огибающим стенки пузатого стакана.
— Когда ты уезжаешь? — проронила давно вертевшийся на языке вопрос, внутренне сжимаясь от перспективы получить ответ, к которому я, судя по всему, была не готова.
Худшая тема, какую только можно было затронуть.
Тони уменьшил громкость музыки. Повертев шпажку меж пальцев, небрежно ткнул ту в первую попавшуюся оливку, да там и оставил.
— Послезавтра.
— Быстро.
— Да.
И тишина. Разъедающая, как кислота, заползающая в каждую клетку и с шипением уничтожающая ее.
Пусто. Пусто внутри, пустота вокруг.
Я не хотела этого слышать. Не хотела думать, что стрелки часов неумолимо гонят вперед, не интересуются ничьим мнением, беспощадно отстукивают мерный, беспрерывный такт. Что все заканчивается слишком… быстро. До крутых спазмов и пощипывания в носу быстро.
Если бы только время было резиновым. Имейся хоть один шанс растянуть сутки, вечер, час… но времени не оставалось. Его казалось чертовски мало для того, чтобы нырнуть в этот омут с головой и насладиться форменным безумием сполна. Или же взлететь до небес, почувствовав себя хоть раз в жизни свободной настолько, насколько может представиться возможным — от оков комплексов, недоверия, никому не нужных стереотипов и главное — груза последствий.
Мало. Но немного его оставалось. Непозволительно немного, и все же. А когда вечер закончится — станет еще меньше. Либо не останется вообще.
— Пеп…
— Не начинай.
Конечности затекли, ноги слушались слабо; я поднялась с пола, делая несколько шагов от него и останавливаясь напротив камина, увенчанного фотографиями в рамках.
Здесь Тони совсем ребенок — Говард подкидывает его у дома, и фокус размазывается на маленьких ручках, парящих в воздухе, подобно птичьим крыльям.
Тут — уже постарше, увлеченно зарывшийся носом в инструкцию, а рядом разбросаны мелкие детали, местами собранные и напоминающие самолет.
На следующем снимке значились Говард с Марией на каком-то приеме, и в самом углу можно было разглядеть Джарвиса.
— Я говорил, как все будет, — слышится неожиданно ближе, и рука, замершая у фигурки декоративного рыцаря размером с ладонь, вздрагивает.
Это было самым ужасным. Необходимость принимать его правоту на пару с собственной недальновидностью. Впитывать в себя ядовитое осознание, что самый бесшабашный человек на свете оказался рассудительней такой-вечно-правильной меня. Такой глупой. Неисправимой идиотки.
Наблюдая боковым зрением, как Тони подходит к камину, я поспешила повернуться к нему спиной. Уж больно подозрительно краснели глаза, что стало бы видно даже в полумраке.
— Я думала, что… — сглотнула; голос отказывался слушаться. Думала — что? Что ты вдруг можешь измениться? Что жизнь не может быть настолько гадливой, чтобы все происходило именно так? — Что в этом был смысл, — на грани шепота.
Думала: между нами есть что-то.
Что-то в том, как он заводился, когда я позволяла себе маленькие слабости в виде наигранно-заинтересованного общения с другими парнями.
И внезапно накатила дикая усталость. До чего мы докатились, а? Стоим здесь, вдвоем, пока все наши ровесники празднуют один из самых знаменательных дней за прожитый промежуток времени.
Где твои нескончаемые фабричные куклы? Где моя родная, уютная клетка комнаты?
Ничего из того, что было в порядке вещей столько лет.
Мысли жужжали, а тем временем за спиной послышался шорох шагов, и сердце испуганной птицей провалилось в желудке, потому что чужие руки уцепились за плечи, резко разворачивая к себе.
— Боже, Пеппер, — и тут же исчезли. Пальцы в утомленном жесте сомкнулись на переносице. — Ты до сих пор веришь этим идиотским сказкам, где все легко и просто? В «долго и счастливо»? — темные глаза впиваются в лицо, отчего буквально давящие на глазные яблоки слезы становится физически трудно сдерживать. — Я предупреждал, что это ни к чему не приведет, — он метался против камина, загнанно и напряженно.
— Почему ты боишься просто попробовать?
— Потому что это край, Поттс! — рука с силой впечатывается в спинку кресла, отчего то жалобно скрипит, и горячая капля разом слетает с накрашенных ресниц. — Гребаный край, — злой шепот вырывается сквозь пальцы скользнувших по лицу рук. Молчит. Глубоко вздыхает, словно пытаясь усмирить внутренний ураган. — Я не смогу спокойно сидеть на другом конце штатов, не имея ни малейшего понятия, что здесь происходит. Приезжать на пару недель на каникулах… Не хочу давать обещаний, которые могу не сдержать, и не хочу отбирать у тебя шанс на нормальную жизнь и нормальные отношения с кем-то, кто тебе подходит.
— А если мне не нужна нормальная жизнь с нормальными отношениями?
Собственный голос еле слышный, но слова, сказанные искусанными губами, повисают между нами. И мы оба словно бы не знаем, что теперь с ними делать. То ли задохнуться от этой проклятой ноющей боли, впитавшейся, кажется, в сами кости, то ли безудержно трясти головой в надежде, что они вылетят из черепной коробки, и больше никогда не потревожат измученный рассудок.
Он не двигается, дает молчаливое разрешение подойти ближе и уткнуться носом в плечо, позволяя легким заполниться терпким запахом виски, парфюма, оливок и едва уловимым — лилий. Затем, вздохнув, опускает ладонь на затылок и зарывается пальцами в волосы. Губы рассеянно тычутся в висок.
Музыка, все еще тихо играющая в его телефоне, пренебрежительно оставленном где-то на полу, дарила странную иллюзию покоя и в то же время сочилась горькой безысходностью.
Закрыть глаза.
Потому что невысказанное царапает горло, рвется наружу, не выдерживая более ни минуты в этом заточении. Выворачивает наизнанку сердце, которое не находит себе места, разбухая под ребрами до непозволительных размеров.
Потому что, наверное, именно в такие моменты за человека говорит его душа.