Мои знакомые
Шрифт:
— Может.
— Пусть во ВГИК идет.
— Пусть. Куда-нибудь да идет…
Дома, едва умывшись с дороги, Надя вновь заторопила меня и, видимо, почувствовав мою нерешительность, затвердила нервно, напористо:
— Он тебя послушает, обязательно!
В сущности, я совсем не знал парня. Как его наставлять? Никакого опыта по этой части у меня, бездетного мужика, не было, но куда было деваться от этого отчаянного, наивной убежденности взгляда.
— С чего ты взяла, что послушает?
— Ну как же, литератор!
Я мысленно поблагодарил весь литературный клан, добившийся такого уважения в народе, и, настойчиво подталкиваемый Надеждой, вышел на крыльцо, осторожно поглядывая
С крыльца я спрыгнул, точно с берега в холодную воду, и когда, поздоровавшись робко и пересилив себя, с независимым видом уселся напротив Сашки, увидел его мельком брошенный исподлобья взгляд, узкое, казавшееся бледновато-прозрачным в узорчатой тени листьев лицо, мне уже было ни жарко, ни холодно, просто никак, и в голове ни единой мысли. Было боязно, как бы он не разгадал моей деликатной миссии, а то замкнется, слова из него не выжмешь наверняка.
— Как дела, — спросил я как можно безразличней, — в Доме культуры?
— Нормально.
— Ну-ну…
И снова пауза, и пустота в голове, нарушаемая чуть слышным звоном комарья. Я точно пробирался по топкому болоту, ища опору. Сашка доел и отодвинул пустую тарелку.
— Чем ты занят там?.. Режиссер, что ли?
— Ага.
Черт бы его побрал. И меня заодно. Почва под ногами стала и вовсе зыбкой. В конце концов, приходилось же сталкиваться с молодежью по долгу корреспондентской службы, и то ли профессиональное любопытство, а может быть, врожденная инфантильность, исключавшая какое бы то ни было менторство, но всегда находился общий язык. Особенно если разговор на равных, а похоже, что так и есть. Он, наверное, не больше моего понимал в режиссуре.
В лице его неожиданно проглянул интерес, должно быть, чем-то и я его, в свою очередь, интересовал. До этого нам почти не приходилось разговаривать.
— Спектакли ставишь?
— Нет, праздники.
— Не понял.
— Ну, съезжаются хоры, певцы, музыканты — олимпиада, лучших отбираем на областную…
Наверное, он все же знал, что делал. И было неловко в роли профана чему-то наставлять его, советовать. К тому же я решительно не брал в толк, к чему сводится режиссура.
— Ну и как получается?
— Нормально.
Он слегка замкнулся. Похоже, я стал надоедать ему, и потому, отважась, открыто шагнул наобум. Что это за режиссура такая, скорее похоже на административную работу! К чему он собственно стремится в жизни, что ему дорого в его работе, без чего не мыслится жизнь?
— Дети.
— Как?
— Детей люблю, ребятишек, девчонок, особенно талантливых. При отборе — сразу видать.
В устах современного Сашки с его унылым обличьем это прозвучало несколько неожиданно, я даже слегка растерялся, но тут же снова вскочил на своего конька с призванием и пришпорил его. Что такое любить детей? Это значит быть для них авторитетом, иначе любовь окажется без взаимности. А чему ты их можешь научить? Авторитет — это знание, а ты ведь не собираешься учиться. С тебя довольно возни с праздниками, гуляй ветер, а не профессия. Детей он любит. Это прекрасно — любящий режиссер. Поступай в ГИТИС, что ли, или во ВГИК. И будешь ставить свои спектакли, хоть в детском театре, хоть под открытым небом, раз уж тебе по сердцу большие зрелища.
— Я уж пробовал… А когда готовиться-то?
— Некогда? В обед, ночью, в электричке — когда хочешь. Если, черт возьми, не ошибся в призвании…
— А вы… пошли по призванию?
— К-куда?
— В литераторы.
Я не знал, что ответить… С голодухи я пошел, если говорить честно, сперва в городскую газету,
Я замирал, рассматривая неразгаданные письмена индейцев майя. Мне мерещились затерянные в мексиканских джунглях огромные пирамиды. Я лез по ступеням к жертвеннику под небесами, пытаясь понять, каким образом втаскивали на высоту огромные гранитные блоки, как их, вообще, доставляли, если окрест на много миль не было камня, а нынешняя техника была немыслима. Или она была и исчезла? И почему в ритуальных колодцах оказывались целые сокровища-подношения? Каким богам? Почему исчезла великая культура, откуда взялась ее схожесть на разных континентах, кто гнал людей с родных мест — голод, мор, нашествие? С какими глубинами психики связаны войны, простиравшиеся на целые миры, когда на чужих костях вздымался вершиной захватчик-победитель, а затем с неумолимой закономерностью землетрясений, расшатывавших землю, вздымались новые вершины, погребя под себя прах общественных устройств. Сколько их было, этих устройств, где концы и начала?
Зажегшись памятью, забыв о своей воспитательной миссии, я рассказывал обо всем этом Сашке. Он слушал, раскрыв рот, не перебивая. А я уже перескочил к новой истории покорения Америки. Как в свое время мы зачитывались Ястребиным Глазом и Кожаным Чулком, защитником индейцев, этого древнего и гордого народа, с лицемерным участием обреченного на вымирание в современных резервациях. Мир стал тесен, с единой нервной системой — в одном месте тронь, в другом отзовется. Человек и мир как душа и тело, и потому вне исторической правды не существуют, так же как любой твой спектакль о сегодняшнем дне. Ты должен объяснить зрителю каждую человеческую роль со всеми ее истоками — она лишь капля в океане времени. Иначе режиссер невежда. А спектакль — серая плоскость, море без глубины, небо без высоты…
— Начали с индейцев, — хмыкнул Сашка, лицо его было серьезно. — А куда зашли.
— Вот именно, — ответил я, — потому что искусство, как и жизнь, всегда борьба добра и зла.
Меня по-прежнему несло куда-то, как бывало в студенчестве, когда я брел по немыслимым лабиринтам истории, ощущая ее казавшуюся слепой стихийность. В этой слепоте было что-то ужасно оскорбительное для людей, вечно терпящих беду и как будто не знавших иного выхода, как только в драке друг с другом. А нельзя ли основательно повлиять на эту стихийную силу разумом, если только человечество и впрямь стало умней. Ведь оно состоит из отдельных крохотных, в то же время великих существ, обладающих громадным опытом. И сколько надо знать, и как надо трезво мыслить, чтобы уберечь этот живой, вечно изменяющийся и в чем-то прежний мир с его общественным разумом, яростной борьбой, неучтенными уроками, любовью, счастьем и предрассудками.
— Может, и так, — сказал Сашка и вздохнул прерывисто, точно ребенок во сне. — Больше умных, скорее найдется общий язык. Это понять можно. Вам-то, наверное, все понятно?
— Не знаю. Начинаешь понимать, когда уж помирать пора, — отшутился я невольно, — а молодому, чтобы понять, сколько еще трубить до старости. В том-то и беда.
Мне вдруг, как никогда, остро стали ощутимы слова поэта, в котором так удивительно соединялся романтик и трезвый историк, о том, что знание сокращает нам опыт быстротекущей жизни.