Моль
Шрифт:
— Вряд ли нападут, — заметил Тобаридзе. — Да только зачем с огнем играть? Ну, скажи, зачем близко к себе поставил Другаса? Он ведь, думает, что ты ему доверился, и твоим доверием спекулирует, старается.
— Старается? — ухмыльнулся Уходолов. — А ты не тревожься, Тобаридзе! Пусть старается. За старательность я его хлопаю по плечу, а он думает, что я перед ним раскрываю карты, и потихоньку потирает руки, мечтает об орденке за мою голову.
— А может..
— Нет, Тобаридзе! Другас пусть пока тешится надеждой.
Другас, действительно, довольно-таки часто хвалил себя за ловкость и думал, что приближается время, когда он войдет в доверие к Булдихе,
Ничего этого, как будто бы, не замечал Уходолов. Это удивляло Тобаридзе и он, наконец, решительно потребовал:
— Пора ставить точку! Довольно!
— Повременим, — ответил Уходолов.
— До каких пор? — спросил Тобаридзе.
— До каких пор? — задумчиво повторил Уходолов. — Скажу: пока старик живет, будет жить и Другас. А потом..
Тобаридзе поднял плечи. Нет, это не было знаком удивления или непонимания. Это было знаком преклонения перед Уходоловым, перед его решением до последнего дня поддерживать старика Воскресенского, профессора, которого когда-то спас Уходолов от чекистской пули.
Тобаридзе смотрел на Уходолова и видел перед собою человека, которого, казалось бы, жизнь приучила ко всему относиться равнодушно. Но вот он мучится мыслью о Воскресенском. Так же, подумал Тобаридзе, как мучился и о своем отце, о своей Ксюше, а вот теперь и о своей проснувшейся совести.
«Совесть, — сказал себе Тобаридзе, — заставляет его сделать последнее, что он может сделать хорошего: похоронить старика Воскресенского и обязательно в настоящем гробу».
«Старик уже кончается», — хотел было сообщить Тобаридзе Уходолову, но промолчал. Всё придет в свое время. Будет и гроб. И могила, в которую опустят старика. В эту могилу ляжет и какая-то часть его — уходоловского — греха перед жизнью.
Тобаридзе обнял Уходолова. Говорить дальше не о чем. Да и нельзя.
… А где-то вдалеке от Киева, в эти же самые дни, рушилась мечта Вали и Кости Туровца об их обычном и простом человеческом счастье.
Но об этом в рассказе —
О растоптанной жизни Вали и Кости Туровца
— У нас подлинная свобода, — говорил Костя Туровец. — Понимаешь? Свобода! Свобода голосовать за не нами составленную резолюцию, за не нами выдвинутого депутата в совет, за смерть Тухачевскому, за любимую партию, уничтожающую крестьян во имя коллективизации, за…
— Костенька, — прошептала Валя, — не надо так. Ну, думай про себя, молчи. Примирись. Ведь нам надо жить. Я тебя люблю, и ты меня любишь. Давай, Костя, переедем куда-нибудь. Будем работать и тихо жить. Для себя. А вот так, как ты сейчас, это же против них. Разве их переубедишь? Опять будет твое персональное дело, и все поднимутся на тебя. Загубят они тебя. А я что одна стану делать? Руки на себя наложить? Или стать такой, как они? Я не хочу! Не могу! Совесть не позволяет. Подумай об этом, Костя.
— И неси свой крест! — воскликнул Костя. — Я это уже слышал, Валя, от своего учителя, от Петра Петровича. А теперь — от тебя. Уехать? А куда? Они всюду. Значит, вечно ходить среди них, опустив голову и сжав зубы?
— Костя, не мучь меня. Для себя станем жить. Только для себя!
— Бедная ты, моя Валя. Я даже думаю, что зря судьба поставила тебя на моей дороге. Люблю я тебя, Валюта, и казнюсь, мучаюсь мыслью, что на горе тебе вся наша любовь. Не ко времени это.
Он говорил и смотрел на девушку, на ее заплаканные глаза. Ему даже хотелось сказать, что может быть совсем скоро, на этих днях, всему придет конец.
Валя, словно угадав его мысли, вдруг подняла глаза и до странности по-деловому сказала:
— Костя, что бы там ни было впереди, пусть даже самое плохое, а только я всегда останусь твоею. Навсегда.
— Валя, а потом… потом не пожалеешь? Не посмеешься над романтикой?
— Нет, нет, — торопливо и совсем тихо ответила Валя.
— Это не романтика, это моя жизнь. Плохая или хорошая, я не знаю, но вот эти минуты, эти наши встречи… Не смейсь, Костенька! Ты — умный. И потому тебя ненавидят! А я что? Я — обыкновенная. Мне нужно счастье, тоже обыкновенное. С тобой. С нашими детьми. Я совсем простая. С пушкинской Татьяной у меня родства нет. С декабристками — тоже нет. Но они, Костя, были женщинами. И мне кажется, они что-то такое похожее думали. Другими мыслями, но думали. Пусть и более красиво, но о том же самом, чем мучаюсь я сейчас. Пойми меня, Костя!
Он впервые увидел в глазах Вали тоску. Любовь, говорят, радость. Перед Костей раскрылась тайна любви: боль.
Он обнял Валю. Сколько раз он смотрел на ее лицо, но душу разгадал лишь в эту минуту. По глазам.
— Валя! Навсегда? И что бы там ни было — навсегда?
— Да. Это, Костя, не романтика. Так что ты не смейсь.
Костя вздохнул.
— О чем ты сейчас думаешь? — спросила Валя.
— О том, Валя, над чем смеяться нельзя. Ты, вот говоришь, что не в родстве с Татьяной. Я — не в родстве с Онегеным. Но всё равно, то, чем живы были люди во времена Сервантеса или Пушкина, переходит по наследству, к другим. Потому что это жизнь. Я тебе напомню, Валя, старого, теперь уже полузабытого, поэта Константина Константиновича Случевского, не созвучного, сказал бы Карпенко, нашей эпохе строительства. Дворянского поэта. Близкого к императору Александру Третьему. Так у этого Случевского… какие-то слова я может и забыл… но это ничего! Ты сказала «Не смейсь». У Случевского — тоже «Не смейся». Слушай:
«Не смейся над песнею старой, С напевом ее немудреным, Служившей заветною чарой Отцам нашим, нежно влюбленным! Не смейся стихам мадригалов. Не смейся над смыслом альбомов старинных.. Не смейся… отцы наши жили, любили, И матери нас воспитали…»Губы Вали вздрагивали. Она, казалось, повторяла слова, написанные поэтом, имя которого ей не было знакомо.
Потом, позже, она часто вспоминала эти незатейливые строчки и всё ей представлялось легким и простым. Каждому новому дню она улыбалась и верила в свое маленькое счастье. Иногда, правда, она вздрагивала, вспоминая, как преследовали ее Костю за связь с «врагами», с кулаками, под охраной возводившими завод имени товарища Сталина.
Да, тогда возникло «персональное дело» Кости Туровца, и от самого Кости все отворачивались, считая его тоже «врагом народа».
Но это уже в прошлом. Костю оставили в комсомоле, он работает, хотя его мечта попасть в университет и рухнула.
«Ну и что, — думала Валя. — Ну и пусть. Потом они одумаются, дадут ему хорошую характеристику и он станет студентом. А пока… теперь Костя ударник, его не преследуют. Он — с ней, она его любит».
Всё прошлое, беспокойное, ну, вон та тяжелая история с кулаком Семеном Быковым — позади. Да, иногда Костя вспоминает о нем, об этом Быкове, теперь уже ушедшем в братскую могилу. Костя говорит о нем с тоской, удивляется этому безграмотному кулаку, умевшему заглядывать и в свою и в чужую душу.