Моль
Шрифт:
— Какой это был человек, — говорил Костя. — Зачем его загубили?
Вместо ответа Валя крестилась и шептала о том, что мученики были всегда и что правда мучеников не пропадает зря.
— Валя, — возражал Костя. — Нельзя так, нельзя успокаивать свою совесть. Верно. Мученики были во все времена. Но теперь, когда мучеников миллионы, это, Валя, не то. Это уже статистика, страшная статистика нового мира.
Такие разговоры доводили Валю до слез.
— Костя, — протягивая руки как за милостью, шептала она, — Костя, ко такое должно закончиться? Да?
— Не знаю, — отвечал он. — Они строят у нас, потом будут строить у соседей, а еще потом — вплоть до победы во всем мире. И всё на крови, на костях, на трупах. Тут уж, Валя, не мученики! Тут — та самая статистика, безымянная, бесфамильная… миллионы, миллионы, миллионы или не вышедших из подвалов чека, или, как тот Семен Быков, брошенных в братскую яму.
С тяжелым чувством расставались они после своих коротких свиданий. Потом встречались опять и вот однажды Валя с тревогой спросила:
— Костя? Что с тобой? Почему ты молчишь?
Он ничего не ответил. Гуляли они долго, и поздно вечером, на берегу реки, Костя поцеловал Валю и сказал:
— Вот, Валя, и всё. Я знаю, Валя, что ты меня по-настоящему любишь.
— Я тебя всегда, всегда буду любить. Всегда, — продолжала она, и вдруг отодвинувшись, воскликнула: — Костя, что с тобой?! Мне страшно, Костя. Я чего-то боюсь. Приходи, Костя, завтра вечером, после смены. Вот сюда, на это место. Мне надо посмотреть на тебя, Костя. Только посмотреть. Придешь?
— Завтра? — спросил Костя. — Приду.
Он сказал правду. Но вот ночью, лежа на нарах общежития, он всё и окончательно обдумал. Он проверил всю свою жизнь, все свои двадцать лет и принял твердое решение. В этом решении уже не было места обещанию, данному Вале.
Вчера вечером, прощаясь с ней, он думал, что не пойдет на закрытое комсомольское собрание, сказавшись больным. Пусть без него голосуют и расправляются с теми тремя, которых называют «пробравшимися в ряды комсомола».
Уже позади беспокойная, бессонная ночь, в темноте которой он произвел оценку и чужой и своей жизни. А что в эту же самую ночь думали те трое, «пролезшие»? В чем их вина? Ах, да, в том, что в своих комсомольских анкетах они не написали о том, что их отцы «репрессированные кулаки», погибшие в каком-то концентрационном лагере на Соловецких островах.
«Враги» и «отщепенцы», «кулацкое отродье» и «классово-чуждый элемент» — так вчера сказал об этих троих на цеховом комсомольском собрании представитель райкома партии.
Наступило сегодня, и Костя Туровец, комсомолец, идеалист, сын беднейшего полесского крестьянина, пошел на закрытое комсомольское собрание.
«А там, на берегу реки, — подумал он, — не дождется меня Валя».
В красный уголок он вошел с совсем уже готовой речью в защиту тех, кого будет обвинять персональное «дело».
Красный уголок был битком набит активистами. Косте пришлось остановиться у двери.
— Давно начали?
— Да уже. Сейчас выступит секретарь райкома.
Действительно, к столу под портретом Сталина, подошел секретарь.
— Зачем они пролезли в ленинско-сталинский комсомол? — вопросом начал свою речь секретарь и сразу же ответил: — Ясно! С вредительской целью, по заданию империалистической разведки. Наша обязанность: осудить врагов, просить об их уничтожении. И извлечь соответствующие уроки! Главное в этих уроках — священная заповедь Ленина о — «якобинской жестокости». Повторяю: «якобинская жестокость» — это завет Ленина и этот завет мы выполним. Кто хочет выступить по «персональному делу»?
Костя Туровец поднял руку.
— Слово имеет Туровец.
Костя, пробираясь к портрету Сталина, вдруг понял, что, подготовленная еще ночью речь, такая яркая и убедительная, тут не нужна. Он даже испугался, что ему нечего сказать, но как только очутился у стола, почувствовал себя сильным, способным говорить именно о том, о чем нельзя молчать.
— А почему веки вечные надо жить по якобинским заветам? — обратился Костя даже не к собранию, а к президиуму. — Выходит, что окончательное счастье для вашего нового человека придет в тот день, когда этот человек перестанет думать так, как он думал раньше. Раньше — он останавливался очарованным перед заходящим солнцем, в смятении пробуя разобраться, как это оно смогло нарисовать такие сказочные облака. Или волновался чужой тоской, или удивлялся мастерству осеннего крохотного паучка, создавшего на веточке паутинный коврик, или страдал от чьей-то неправды и шел искать правду, или думал своими собственными мыслями обо всем, что его окружает. Вам нужен новый человек? Вы его создаете… лишив его права на удивление, на сомнение, на сострадание и восторг. У него не должно быть своих мыслей. Вместо них вы подсовываете ему информацию, инструкции, программы. В «якобинский завет» вы загоняете нового человека, уничтожаете настоящих людей. По завету Ленина. На этом я кончаю. Вы уничтожите и этих трех «классовых врагов». Заодно — припишите и меня к ним.
Костя Туровец положил на стол свой комсомольский билет и под крики «классовый враг» — двинулся к дверям. Перед ним, как перед прокаженным, сразу расчистился проход, в конце которого уже стоял оперативный уполномоченный.
— Пойдем!
— Пойдем, — ответил Костя.
Никто не сказал ему ни «до свидания», ни «прощай».
Когда захлопнулась дверь красного уголка, Костя оглянулся: уже был вечер.
Вечер густел, темнел и звезды в небе становились всё ярче и ярче. На берегу реки, в условленном месте, ждала Костю Валя, сердцем почувствовав, что произошло нечто непоправимое. А утром, узнав, как ушел из ее жизни Костя Туровец, заплакала тяжелыми слезами русской женщины.
Конечно, Валя не размышляла о том, что под ударами судьбы можно состариться и в восемнадцать лет. Она была далека от таких мыслей, и потому не понимала, почему опустились ее плечи, почему с таким равнодушием отодвинулась от людей и вспомнила о смерти, о которой раньше никогда не думала.
Тут кто-то может бросить успокоительную реплику, дескать, ничего не поделаешь, строится «новый мир», жертвы неизбежны, лес, одним словом, рубят — щепки летят.
Спросив: «А не слишком ли много этих щепок?» — Автор переходит к рассказу о том, как —