Молодо-зелено
Шрифт:
Но деревья растут куда медленней, чем города. И по сей день джегорский парк просматривается насквозь со всех сторон. Летом его слегка заволакивает зеленая дымка листвы, зимой — кружево инея. А осенью и весной, когда в парках вообще межсезонье, безвременье, когда и танцевальная веранда закрыта, и концертная раковина пуста, — тут совсем голо. Голо и слякотно.
Молодежи, однако, которая все тут сажала и строила, неохота ждать, пока вырастут деревья. И вечерами, в любую погоду, в любое время года, все скамейки парка заняты. На каждой
Ирина вспомнила, как неделю назад она шла здесь с Черемныхом. Предстоял разговор — тягостный, неизбежный и вместе с тем уже ненужный. Они свернули с улицы в парк и пошли по аллее, круша ногами мокрый снег.
Было темно — фонари не горели. На скамейке справа, почти слившись с теменью, застыли две безмолвные фигуры. Едва различимы лица: два бледных лица — запрокинутое и склоненное.
На скамейке слева — две темных фигуры, два бледных лица, запрокинутое и склоненное.
Бесконечная аллея. Скамьи справа и слева. Слившиеся фигуры. Сплетенные руки. Спекшиеся губы.
На Ирину и Черемныха эти, на скамейках, не обращали никакого внимания. А одна скамейка не обращала внимания на другую скамейку. Они были заняты лишь сами собой. Им ни до кого не было дела. Они были одни на свете.
Ирина и Черемных старались не смотреть по сторонам. В конце концов это нехорошо и стыдно — целоваться на скамейках, у всех на виду. Они старались не замечать. Но — краем глаза — замечали, и, по какой-то совсем непонятной причине, хотелось смотреть.
Те, на скамейках, вероятно, нисколько не стыдились. Они были одни на свете. А эти, которые шли по аллее, испытывали неловкость и стыд. Не то чтобы друг перед другом — хуже, перед этими целующимися парочками. Неловкость перерастала в глухую враждебность, но она уже относилась не к парочкам — хуже, друг к другу…
Они отчужденно молчали. Потом Ирина высвободила руку из-под руки Черемныха, отделилась от него, ускорила шаг.
Фигуры на скамейках. Лица. Справа и слева.
Они шли мимо скамеек, как сквозь строй.
Промозглый ветер сёк спину.
— Тебе холодно? — спросил Черемных, приноравливаясь к ее шагам.
— Нет, — ответила она.
Ирина поежилась от этого воспоминания.
— Тебе холодно?
— Да, — ответила она.
Пестрая варежка проворно юркнула в рукав оленьей куртки Коли Бабушкина.
А нынче-то вовсе не холодно. Воздух клубится влагой, размывая в кисель городские огни. Голе настые березки увешаны мелкой дребеденью сосулек, с них частит капель, капли, падая, пронзают снег, и он весь в дырках, как сито…
Николай настороженно смотрит на Ирину, сидящую рядом с ним на сырой парковой скамье. Почему она все время молчит? Попробуй понять, о чем человек думает, когда молчит?
Ирина, уловив вопрос, коротко и сильно сжимает его руку — там, в рукаве. Не беспокойся, мол. Я хорошо думаю.
Она думает хорошо. Но, как многие женщины, чуть расчетливо.
Мужчина (если он настоящий мужчина)
А женщина (если она и влюблена) умеет задуматься раньше. Прислушаться к себе. Присмотреться к нему. Оценить. Сравнить. Предположить… Даже опрометчивость ее — обдуманна.
Ирина думает.
Странно, ее сейчас вовсе не заботит, кем может стать для нее этот ясноглазый юноша. Она сразу почуяла в нем то обыкновенное, что на поверку дороже необычного.
Ей покойно и радостно думать о нем.
Но особую радость — пусть не лишенную самолюбования — доставляет ей другая мысль. Кем она может стать для него? Ведь не секрет, что день ото дня он все больше восхищается ею. С той самой первой и очень забавной встречи в гостинице, у титана, когда он увидел ее и отвернулся, оробев…
— В гостинице титан починили? — спрашивает Ирина.
Николай настороженно смотрит на нее. Попробуй понять, о чем человек думает, когда говорит? Она же знает, что он съехал оттуда.
Ирина думает.
Черемных… Ей поначалу льстила его умудренность. Но как же это все-таки скучно — умудренность… Как досадно, если каждый твой шаг заранее угадан; если все, чем ты можешь одарить, ново лишь для тебя самой… Она взбунтовалась.
Нет, не это. Во всяком случае — не только это.
Она никогда не спрашивала его, был ли он женат. (А он не заговаривал об этом сам.) Она никогда не спрашивала, любил ли он. (А у него хватало такта не навязывать ей таких признаний.)
Но тот телеграфный серийный бланк с незабудочками решил многое.
Черемных в тот вечер отошел к окну, и оттуда поплыли пряди табачного дыма — тонкие и сизые, как седина…
Она убедилась в том, о чем догадывалась раньше: он носит в себе боль. Безразлично какую — ту, которую кто-то причинил ему, или ту, которую он сам причинил кому-то, — боль остается болью, от нее не избавишься. Она всегда поделена меж двоими.
И если ты — даже не зная ничего об этой боли, налегке, беззаботно и счастливо — войдешь в больное сердце, тебе тоже достанется в удел ее частица.
Так зачем же ей эта чужая боль?.. Когда еще вся жизнь впереди. Когда — кто знает? — может явиться и своя боль…
Ирина очень сильно — до боли — стискивает руку Николая, там, в рукаве. Он удивленно смотрит на нее.
Ирина думает.
Когда она еще была студенткой, ее подруга вышла замуж. За крупного архитектора, преподававшего в институте. За человека, который был значительно старше ее. О нет, она не «сделала партию», не «пристроилась» — она горячо полюбила его. Однажды, в минуту особой душевной близости — когда не остается невысказанного, — плача, она призналась Ирине, что боится лишь одного: вероятно, она переживет его…