Молодой человек
Шрифт:
Ах, как мне хотелось показать, какой я сильный, какой я упорный! И я иду и иду. Очень мне хотелось показать, какой я верный товарищ и что я не жалею сил. Я нисколько не жалею сил! И не хочу их припрятать. И пусть тяжело, не жалею нисколько. До последней капли. Уже и сил нет, а не жалею. И после еще немножко не жалею. Нет, нет, нет, не жалею. И держусь на одном самолюбии. На одной злости.
Постепенно над скважиной росла стальная елка из арматуры, и в тот момент, когда казалось: все кончено, еще несколько поворотов цепным ключом, все будет закреплено и нефть пойдет по трубам, — в этот момент вдруг в недрах снова загудело, взъярилось, и фонтан, сорвав железный
Когда он немного приутих, этот черный подземный дух, и постепенно стал опять уходить под землю — сначала ноги, а потом туловище, когда осталась над землей одна косматая, чудовищная, гудящая голова, снова стали натаскивать арматуру, и я уже привычно кидался на хлещущую из скважины нефть — с проклятиями, с руганью, с азартом мальчишки, я разговаривал, как с живым врагом:
— Ах, так ты вот какой! Вот тебе! Вот тебе!
А когда надо было снова работать цепным ключом, свинчивая арматуру, я впрягался, как конь, и вместе со всеми шел, нажимая на ключ руками, грудью, всем телом.
— Давай, давай! Еще раз, еще два, нажмем, еще раз!
Временами у меня было такое чувство, что это делаю не я, а кто-то другой во мне, более сильный и упорный. А я только подбадриваю: «Еще раз, еще два!»
— Смена, — говорил кто-то.
И не я, а тот, другой, уступал место у ключа, и отходил, и ковшиком черпал тепловатую воду, жадно пил, пил и никак не мог напиться.
И нет ничего в мире — ни солнца, ни ветра, ни дня, ни ночи, ни сегодня, ни завтра, а есть только вот это, когда все силы, все нервы, все мысли в одном сгустке — преодолеть, пересилить себя, заставить дать еще один виток. И идешь, и идешь, и уже, кажется, работаешь не руками, а силой, заложенной во всем теле, в груди, в плечах, в шее. И этой силы еще хватает на другой, и на третий, и на пятый виток. И еще один виток. И еще один. И еще. Уже сил нет, а идешь. И нажимаешь грудью. И руками. И еще. И еще. И теряешь счет. И как бы каменеешь, но все идешь и идешь по кругу, побеждая в себе самого себя.
Я опомнился, когда все было закончено. Над скважиной мощной стальной елкой высилась арматура, фонтан, закованный в железо, молчал, а вокруг лежали вихрем разбросанные, забрызганные нефтью доски, трубы.
Тишина, такая тишина, что глохнешь. Слышно, как медленно, как густо капают маслянистые капли и уходят в песок, и он становится цветным, а потом черным. И почему-то слышится дым сожженной травы.
Только теперь я почувствовал усталость и лег на землю. Ужасно душно и тошно, будто напился керосина, из ноздрей, как кровь, капает темная, маслянистая жидкость. И ничего уже не хочется, только бы это скорее прошло. Господи, хоть на этот раз пусть пройдет, пусть пощадит, а после пусть будет что будет. Неужели без этого нельзя? Не хочу больше! Не хочу! Не хочу!
Кто-то подошел ко мне и стал ватой вытирать глаза. Я чувствовал чьи-то ласковые, осторожные, теплые руки, и мне нравилось, что за мной ухаживают, как за раненым. И первое, что я увидел, были глаза, будто на меня глядело само небо.
— А вот теперь хорошо, — сказала девушка. — Здравствуйте.
— Здравствуйте, — прошептал я и испуганно растворился в этой синеве.
Старик, полуголый, весь залитый нефтью, медленно, устало вытирая лицо, вдруг улыбнулся:
— Ай-ай-ай, какой грязный молодой человек стоит с барышней!
Каким родным он кажется, похожим на деда, и отчего-то хочется плакать, что ты рядом с ним и что всё вытерпели вместе. И теперь всегда будем вместе. Бурая, в мазутных озерах земля, как я люблю тебя, и вас, темно-рыжие от нефти вышки, и тебя, старик!
— Ох, будем мыться в бане, — кряхтит старик, — будем вкусно кушать, будем молодец!
Мы идем. Мы идем все вместе, черные, мокрые от нефти, с темными, слипшимися волосами.
Горько и сладко пахнет нагретая зимним солнцем промысловая земля. Кланяются вокруг качалки, кланяются низко, до самой земли.
Я обернулся и взглянул на нашу вышку. Большая, нескладная, обшитая старыми ржавыми досками, по которым струилась блестящая, янтарная, красновато-зеленая на солнце нефть, — она казалась теперь мне домом, близким, добрым, теплым, и я попрощался с ней: «Завтра я снова приду». И она родственно кивнула мне в ответ.
Много-много вышек на нашем промысле, и ушли они далеко за горизонт, теряются там, в лиловой береговой дали, или взобрались на склоны пепельных щебнистых гор, на самую вершину, и маячат там под самым небом, то соберутся тесным кружком на одном месте, будто нашли там что-то очень важное и нужное для себя, то грустно рассеяны одиночками, далеко друг от друга, лишь подают друг другу руки протоптанными между ними тропинками.
И в каждой вышке своя жизнь, свой труд, свои заботы. На одной — гром и грохот: вертится ротор, дрожит земля, идет долото в глубину — что еще будет? На другой — тишина, только пыхтит где-то рядом компрессор, вверх и вниз, день и ночь, день и ночь кланяется балансир, качает глубокий насос, журчит в трубах нефть… А на третьей, заброшенной, все замерло, как в заколдованном царстве, и по углам появилась паутина, в камень затвердел кир, и лишь ветер гудит, как на старой мельнице.
И эта живая промысловая толпа вышек, и эта древняя бурая земля в черных мазутных озерах и черных жилах нефтепроводов, и равнодушное качание «богомолок», и милый крик приближающейся «кукушки», и вахта, идущая не толпой, как на заводе, а поодиночке, по протоптанным между буровыми тропинкам со всех сторон, в мазутных куртках, — все это стало теперь до боли родным и необходимым.
…Старик жил далеко на песчаной косе, у самого берега моря, под горой, в маленькой глиняной, некогда розовой хибарке, притулившейся к скале, как к спине доброго великана, и с трех сторон она была защищена от ветра, и на нее дул только ветер с моря.
День был штормовой, огромные зеленые волны ходили по пустынному морю, с пушечной пальбой обрушивались на берег, и брызги достигали хибарки, ветер гремел кровлей крыши, и серо-зеленая пена остывала на песчаном берегу.
Старик достал откуда-то из-за кирпича большой, длинный ключ, отомкнул обитые жестью ставни, за которыми оказались стеклянные двери, и мы вошли в низкую, темную, пропахшую кислым дымом комнатенку.
Старик стал молча разводить огонь в очаге, но порывы злого ветра гасили огонь. Было темно и холодно, и на губах я ощущал морскую горечь.
Но вот наконец огонь победил, старенький глиняный очаг загудел, запылал, освещая хибарку бликами веселого гулкого пламени, и старик поставил на огонь большую черную сковороду с холодной жареной рыбой.
Старик жил один, может, у него когда и была семья, была жена, и дочери, и сыновья, но теперь он одиноко встречал восходы и закаты солнца в пропахшей морем и дымом хибарке у скалы.