Молодой Верди. Рождение оперы
Шрифт:
— Не знаю, — сказал Алипранди. — Бывает иногда, что слабость человека сильнее гениальности композитора. И тогда смелые начинания композитора могут быть ослаблены и даже сведены на нет малодушием человека.
— Примеры, примеры! — взмолилась донна Каролина. — Ах, как это любопытно — то, что вы говорите!
Донна Каролина была очень возбуждена и нарочито преувеличивала свое впечатление от слов Алипранди. Она досадовала и сердилась на синьора Мартини. Он не только не ответил ей, он даже не взглянул на нее. Все его внимание было поглощено котенком. Донна Каролина сердилась и досадовала. Она привыкла к поклонению и была избалована вниманием мужчин.
— Примеры? — спросил Алипранди. — Извольте. Ну, хотя бы такой пример. Все знают, что маэстро Россини первый нашел
— Ну, конечно, это слабость, — сказала донна Каролина. — Это слабость характера и малодушие. Как любопытно! Я никогда не задумывалась над этим.
— Это мелочь, — сказал Босси, — стоит ли об этом говорить!
Босси был очень недоволен. Ему казалось, что разговор этот неуместен, что своими суждениями Алипранди как бы оспаривает то, что сказал синьор Мартини. И он боялся, что эта ненужная и праздная болтовня может отбить у синьора Мартини желание сказать еще что-нибудь, что-нибудь важное и нужное. И он поглядывал на синьора Мартини с тайным желанием разгадать его мысли.
Но синьор Мартини, казалось, не слушал. Он смотрел на котенка. Котенок заснул. Синьор Мартини перестал его гладить. Он бережно держал его на левой руке и придерживал правой. Рука его казалась восковой.
Клара все еще ждала ответа на свой вопрос.
— Но все-таки, что мешает ему писать сейчас? — сказала она. — Сейчас, когда родина так ждет композитора, который заговорил бы в музыке по-новому о новых чувствах?
— Ничто не мешает, — сказал Босси с раздражением.
Делать было нечего. Остановить течение разговора ему не удалось. Он развивался безостановочно, и вот уже он сам, Босси, задет за живое и принимает в этом разговоре непосредственное участие.
— Ничто не мешает, — повторил Босси. И продолжал запальчиво и раздраженно — Мешает то, что он гений! Он достиг вершин, недоступных ни для кого другого. Ему больше нечего достигать. Ему не к чему стремиться. Ему нечего желать. Он с олимпийским спокойствием взирает на мировую суету и почивает на лаврах. Вот что мешает ему писать.
— Вы думаете так? — спросила Клара.
Она не могла согласиться с таким простым и благополучным разрешением вопроса о молчании Россини.
— Ему мешает, — сказал Алипранди, — трагическое противоречие, существующее между его психикой и развитием исторических событий. Ему мешает разлад между содержанием его творчества и тем, что является в данный момент характерным и насущным для искусства нашей страны. Вот что ему мешает!
— Что за разлад? — спросила Клара. Она говорила еле слышно. От слов Алипранди ей стало не по себе.
— Что за разлад? — повторил Алипранди. — Позвольте ответить вам вопросом. Как быть композитору, считающему, что цель искусства — наслаждение, в такой момент, когда жизнь требует героизма, самопожертвования и даже мученичества во имя спасения родины?
— Ах, боже мой, — вздохнула Клара, — да, конечно… я понимаю, что вы хотите сказать… но все-таки… А как же «Вильгельм Телль»?
— «Вильгельм Телль»! — доктор Алипранди вынул из кармана черепаховый портсигар.
— Курите, пожалуйста! — сказала Клара. Алипранди поклонился и направился к двери. Обычно курили в смежной маленькой гостиной.
— Нет, нет, не уходите, — попросила Клара. — Дым от папиросы нам не мешает, не правда ли, дорогая? — Она обратилась к донне Каролине.
— О, пожалуйста, пожалуйста, — поспешно ответила донна Каролина. — Курите, прошу вас, но говорите
Клара встала и подала доктору Алипранди пепельницу. Это была большая розоватая раковина, глубокая и сильно выгнутая. Если приложить ее к уху, казалось, что слышишь, как шумит море.
— Так как же «Вильгельм Телль»? — напомнила Клара.
— Я ждал этого вопроса, мадонна, — сказал Алипранди. — Ну, что ж, придется отвечать. «Вильгельм Телль» — я глубоко убежден в этом — результат двух противоположных начал, трагически уживающихся в личности великого маэстро.
— Точнее, прошу вас, — сказал Босси.
— Точнее, — сказал Алипранди, — с одной стороны, человек изнеженный, избалованный, слабый и к тому же скептик; человек, идущий обычно по пути наименьшего сопротивления; человек, растративший душевные силы прежде, чем он смог по-настоящему послужить своей родине, то есть растративший душевные силы прежде, чем он смог послужить родине не только фактом существования гениального своего дарования, но послужить родине сознательно выработанной, так сказать, социальной направленностью этого своего гениального дарования. Понятно?
— Понятно, — кивнул Босси.
Алипранди продолжал:
— Ну вот, с одной стороны, такой человек. С другой — гениальнейший музыкант, умный и смелый, и, несомненно, предчувствовавший путь развития оперного искусства своей страны. «Вильгельм Телль» — я убежден в этом — результат одновременного существования этих двух противоположностей в одном человеке. Понятно?
— Нет, — сказал Босси, — я не понял. Разве, по вашему, «Вильгельм Телль» не героическая опера?
— Не буду спорить, — сказал Алипранди. — «Вильгельм Телль»— сюжет, полный пафоса, это сюжет героический, вы правы, вы правы! Кстати, выбор этого сюжета подтверждает то, что я сейчас имел в виду, говоря, что гениальный композитор безусловно предчувствовал и предвидел будущие пути развития нашего оперного искусства. Творческая интуиция подсказывала ему, что именно героика является выражением души и чаяний народа и что именно по этому пути должна быть направлена творческая мысль композитора. И он остановился на таком сюжете и написал на этот сюжет гениальную музыку. Это безусловно так! Но разве эта гениальная музыка смогла стать героической оперой в том смысле, в каком мы сейчас понимаем это? А? Как вы думаете? Ну конечно нет. Разумеется, «Вильгельм Телль» — сюжет героический, но маэстро Россини он оказался не но плечу, и героической оперы не получилось. Никак не получилось! Это мне ясно. И не мне одному. Это ясно всем нам. Только мы боимся произнести это вслух. И даже самим себе мы боимся признаться в этом. Потому, что нам это больно. Но мы отлично знаем, что это так. Мы знаем, что не революционно-героическим духом сильна гениальная опера маэстро Россини, не напряжением эмоции, не пафосом, нет, нет, отнюдь не этим — она сильна тем небывалым по звучности оркестровым колоритом музыки, той почти зрительно ощутимой музыкальной красочностью, той музыкальной пейзажностью, которая, если мне будет позволено так выразиться, и является в данном случае содержанием музыки. То есть, другими словами, маэстро Россини, взявшись за новый героический, сюжет, разрешил его драматургически по-старому, я хочу сказать — разрешил его в высшей степени условно. А что касается новизны, то она имеется только в неслыханном доселе мастерстве, в необыкновенном оркестровом колорите. Одним словом, маэстро Россини в своей новой героической опере опять направил музыку по пути формально-звуковых откровений, но не нашел музыкального действия, насыщенного новой эмоцией и по-новому напряженного. И разрешить, героический сюжет иначе он не мог. Его психика, его духовный мир, его характер не позволяли ему этого. Он не мог иначе. Ничего не поделаешь! Человека с его психикой, с его духовным миром, с его характером не отделить от гениального художника. Гениальная одаренность музыканта открывает новые горизонты, а характер человека тянет его, я не скажу назад, а в данном случае куда-то вбок.