Молодой Верди. Рождение оперы
Шрифт:
— Я мог бы вам возразить, — начал Босси и остановился. В комнату неслышно вошла горничная с подносом. Чай у графини Маффеи подавали ровно в половине десятого. Клара заваривала его сама.
— Я помогу тебе, дорогая, — сказала донна Каролина. Клара улыбнулась. К чаю были поданы засахаренные фрукты и печенье, фруктовое желе разных сортов, а для тех, кто не пожелал бы чая, холодные напитки — оршад и сиропы, малиновый и вишневый.
— Вкусные вещи, — сказала донна Каролина и положила в рот засахаренный миндаль. Потом взяла чашку с чаем и понесла ее в противоположный конец гостиной доктору Алипранди. Она шла
— Тысяча благодарностей, мадонна, — сказал он.
— Осторожно, — сказала донна Каролина и засмеялась. — Чай Клары горяч, как огонь. Не обожгите язык, а то вы не сможете больше говорить, и мы все будем ужасно жалеть об этом.
— Постараюсь, — сказал Алипранди.
— А к разговору о маэстро Россини мы еще вернемся, не правда ли? Мне кажется, что очень многое осталось недосказанным.
— Пожалуй, что так, — сказал Алипранди.
Донна Каролина подошла к столику, где хозяйничала Клара.
— Мне очень хочется, чтобы о маэстро Россини высказался адвокат из Генуи, — донна Каролина повела глазами в сторону синьора Мартини. — Он так чудесно говорил в начале вечера. Как ты думаешь, будет он еще говорить или нет?
— Не знаю, — сказала Клара, — может быть, и нет. Он выглядит очень усталым и измученным.
В театре Ла Скала шла репетиция «Навуходоносора». Репетиции со вчерашнего дня были перенесены на сцену, и теперь композитору казалось немыслимым, чтобы опера была готова к премьере.
Вчера еще репетировали без декораций, и это было похоже на дурной сон. Пустая сцена казалась палубой гигантского корабля с убранными парусами. Подвесные декорации были подняты. Сверху из-за портального обреза свисали блоки и канаты. На самой сцене торчали высокие мачты, деревянные рамки и подпорки для декораций. Справа и слева бежали по стене легкие пожарные лестницы. Глубина сцены расплывалась во мраке. Освещены были только первые планы. Были зажжены большие масляные лампы, составлявшие рампу на авансцене, и ручные фонари на мостике над портальной аркой. Такого освещения было явно недостаточно.
Незагримированные актеры были неестественно бледны и казались неживыми. Они ходили по сцене угловато и неуверенно и отбрасывали за собой огромные, нелепо прыгающие тени. На сценическую площадку отовсюду проникали струи холодного воздуха. Женщины кутались в платки и мантильи. Синьора Беллинцаги велела даже принести себе муфту. На Джузеппине Стреппони была малиновая бархатная накидка, вышитая золотом и с капюшоном. Синьора Беллинцаги посматривала на нее с завистью. Такую накидку с капюшоном она видела впервые.
Пришел Мерелли. Все тотчас бросились к нему. На сцене стало вдруг необыкновенно шумно. Мерелли окружили тесным кольцом, и все говорили сразу. Хористки, толкая друг друга, наперебой кричали о том, что невозможно выступать в тех костюмах, которые предлагает костюмерная мастерская. Мерелли демонстративно заткнул уши. В самый разгар споров и криков из своей будки вылез суфлер, маленький человек, сильно прихрамывающий. Он желал выразить протест против скупости дирекции. Ему темно, и требуется дополнительная свеча. Мерелли оставался невозмутимым. Сквозь толпу, окружившую импресарио, протолкался режиссер Басси с измятой тетрадью в руке.
— Невозможно
Мерелли велел поставить задник и две кулисы.
— Что-нибудь, — сказал он, — что поближе. Живее!
Рабочие забегали по сцене, стали натягивать канаты, застучали молотками. Поставили декорации к балету «Сон в Китае». Это оказалось проще всего, так как они были приготовлены к следующему дню. На заднике была нарисована пагода с остроконечной крышей и колокольчиками, вишневые деревья в цвету и голубые хризантемы.
Все это было похоже на дурной сон, и композитору казалось немыслимым, чтобы опера была готова к премьере.
И вдруг Эудженио Каваллини захлопал в ладоши.
— Пора начинать, — крикнул он на сцену. Он не хотел терять ни минуты времени: оркестру предстояло сегодня играть оперу с листа.
На авансцену выбежал Басси, вспотевший, всклокоченный, с измятой тетрадью в руке. Он сложил руки рупором:
— Надо развести мизансцены. — Он охрип и его почти не было слышно.
Каваллини покачал головой:
— Вы можете заняться этим без нас (он подразумевал себя и оркестр).
Басси горячился — Так невозможно работать! Невозможно! — Он хрипел и беспомощно потрясал своей растрепанной тетрадью.
— Дайте сигнал! — крикнул Каваллини. — Хор, сюда! Поближе! Все на меня!
Басси безнадежно махнул рукой: ничего не поделаешь!
Каваллини встал. Тень его вытянулась вверх до самого плафона. Взмах руки захватил все шесть ярусов лож.
Первая репетиция на сцене началась.
Каваллини был отличным музыкантом и опытным театральным дирижером. Он сразу собрал воедино и хор, и оркестр, и солистов. Он требовал ритмической точности и безупречной чистоты интонации. Всеми сложными ансамблевыми местами он занялся самым тщательным образом и повторял их без устали еще и еще. Он клал смычок на пюпитр, хлопал в ладоши и останавливал несущийся поток музыки. Говорил вежливо и негромко: «Благодарю. Попрошу еще раз!» И называл цифру, откуда надо повторить, или напевал фразу, которую следовало усовершенствовать. И опять подымал руку, и взмах его смычка опять захватывал все шесть ярусов лож.
Но композитор был вне себя. Господи боже мой! Что это за работа над постановкой музыкальной драмы! Действия на сцене нет; хор стоит неподвижно, не отрывая глаз от мелькающего смычка Каваллини; солисты, и особенно Деривис, кажутся прикованными к суфлерской будке. А тут еще в финальном секстете первого действия синьору Беллинцаги совсем не было слышно. Композитор мучительно ощущал отсутствие этой линии в задуманной им полифонии. Ему казалось, что в партитуре образовалась яма, куда проваливается весь его замысел, и он кричал не своим голосом: «Громче, громче, не слышу!» — и сам пел партию Фенены, и хлопал в ладоши, и топал ногами. А потом Деривис два раза вступил не вовремя и этим как бы пустил всю полифонию под откос. Да что говорить! Все ансамблевые места звучали до невозможности вяло и безжизненно, солисты пели невыразительно и часто вполголоса, и композитор все больше и больше убеждался в том, что опера не будет готова к премьере. Он был в отчаянии, хватался за голову, стонал, кусал губы и заранее переживал провал своего несчастного сочинения.