Молох морали
Шрифт:
– - О, я понимаю, - задумчиво возразил Нальянов.
– Жить собственной жизнью такие не способны. В своей стране они изгои, но амбициозны и предельно эгоистичны. Нет друзей, даже приятелей, нет радости. Ему тридцать, он наполовину лыс, жиденькая бородёнка, прищур близоруких глаз, язвительная ухмылка.
– - У него повреждение зрительного нерва левого глаза, - педантично уточнил, сам не зная зачем, Дибич.
– - Он, наверное, когда говорит о захвате власти, о революции, оживляется и даже входит в какой-то раж?
– спросил Нальянов так, словно не сомневался в ответе, и, не дожидаясь этого ответа, кивнул.
– Обычный неудачник. Бороться с собственным несовершенством -
– Тут Нальянов опомнился и спросил, - но вы-то что избрали взамен этого "героизма"? Неверие? Веру ни во что? Уход в себя? Или, как я понимаю, ничего и не выбрали?
– - Ничего и не выбрал, - кивнул Дибич.
Нальянов развёл руками.
– - Но ведь, кроме революционного, есть и другие поприща. Почему не политика, не наука, не искусство, наконец?
– - Вы серьёзно?
– Дибич неожиданно озлился, судорога перекосила его черты.
– Когда "идейные" громят самодержавие, я вижу в них только лжецов, одержимых дурной идеей. В искусстве нет ничего, способного захватить и окрылить. Всякая романтика смешит или раздражает. Наука? Толстые учёные книги, плоды безграничной осведомлённости? Упаси Бог вчитаться: сколько в этом многотомии бездарности и рутины, и как мало свежих мыслей и глубоких прозрений. Везде - духовное варварство утончённой интеллектуальности и чёрствая жестокость гуманности. Я вишу в воздухе среди какой-то пустоты, в которой не могу отличить зыби от тверди. Я смешон вам, да?
– неожиданно спросил он, перехватив взгляд Нальянова.
Тот смотрел на Дибича со странной, нечитаемой улыбкой, потом покачал головой.
– - Чего же смеётесь?
Лицо Нальянова окаменело.
– - Я не смеюсь. Стараюсь понять. Вы же вроде поэт...
– - Я уже давно не писал стихов, - отмахнулся Дибич.
– Раньше созвучие приходило само, без поисков, а сейчас... Стих не удаётся, распадается, слоги враждуют со строгостью размера. Ничего не получается. Я не могу закончить ни одного стиха.
Дибич не лгал: уже год он не мог дописать ни одного стихотворения. Даже меткий и точный эпитет звучал слабо, как медаль у неопытного литейщика, который не умел рассчитать необходимое количество расплавленного металла для наполнения формы. Он начинал сызнова, и иной стих звучал с приятной жёсткостью, а сквозь переливы ритма проступала симметрия, но целого не получалось никогда.
– - Ну, а эта, как её, - Нальянов щёлкнул пальцами, - любовь? Или тоже - пустое?
– - Бросьте, - Дибич нахмурился, вспомнив только что виденную сцену, промелькнула в памяти и Климентьева, - для кого это пустое?- ядовито поинтересовался он.
– Между моралью и прихотями плоти - пропасть. Начиная с болезненных извращений, что разъедают стыдом и самопрезрением, и кончая вихрем страсти - кто в силах побороть себя?...
Дибич остановился, напоровшись, как судно на риф, на застывший взгляд Нальянова. Тот озирал Дибича, чуть склонив голову, и в зелёных глазах стояла трясина. Взгляд этот странно заворожил Дибича, и он неожиданно бездумно высказал затаённое, что говорить вовсе не собирался.
– - Не знаю, где кончается трепет любви и начинается блуд, но даже блуд влечёт не столько чувственностью, а каким-то разрешением последней тоски... или непреодолимым соблазном полного упоения.
– - И вам оно удавалось?
– с неожиданным любопытством спросил Нальянов.
– - Наверно нет, но не надо строить из себя "холодного идола морали", хоть у вас и получается.
– Юлиан, как заметил Дибич, при этих словах усмехнулся, но не сделал вид, что не понимает, о чём речь. Он, стало быть, явно уже слышал эти слова или от Нирода или от кого-то другого.
– Все мы с виду благопристойные люди, некоторые даже заслуживают репутацию "светлых личностей", но как много мук, тьмы и порочности в глубинах даже самых "светлых личностей"! Я не прав?
– - Не знаю, - Нальянов задумчиво пожал плечами.
– Возможно, подлинная жизнь человека - та, о которой он даже не подозревает. Но в плотской жизни мне всегда мерещилось что-то унизительное.
Дибича передёрнуло.
– - Даже так? Предпочитаете играть? Впрочем, все мы играем свои благопристойные роли и так вживаемся в них, что даже умираем с заученными словами на устах. Но что я ... Я же не о том. Я понимаю, что ваше занятие, видимо, политический сыск, но я аполитичен. Я хотел спросить, вы... вы сами... выбрали рабство? Свободу?
– Дибич вдруг нахмурился, лицо его исказилось, - только не лгите, мне это... важно.
Нальянов некоторое время молчал, кусая губы, потом всё же проронил.
– - Насчёт рабства, - Нальянов усмехнулся, -- помните старую остроту? "Извозчик, свободен?" - "Свободен".
– "Ну так кричи: да здравствует свобода!" Я, наверное, так же свободен, как тот извозчик, просто не кричу об этом. Мне не нужна французская свобода. Француз - всегда премьер-министр, даже на своей кухне. Они - наследники римского права, законники, и никто ведь этой любви к законам и свободе не насаждал там силой. Они хотят соблюдения своих прав и защищают закон. У нас же, богоискателей, борьба за народную свободу всегда была уделом отщепенцев, с точки зрения которых народ туп и глуп.
– - А может, не так уж они и неправы? Что это за народ, которому не нужна свобода?
– - Народу богоискателей нужна не свобода, а истина, а так как истина лежит вне права и отнять истину нельзя, мы вопросами прав не озабочены вовсе. Зато нас легко увлечь планами построения Третьего Рима, Царства Божия на земле, мировой революции, но, если и свершится что-то подобное, свобод-то и законов никогда не прибавится, а вот нищих богоискателей прибудет с избытком. Но это я к слову. Однако после вашего страстного пассажа о плоти...
– Нальянов усмехнулся, - человек, алчущий любви, свободным тоже ведь быть не может. Вы побледнели, глядя сегодня на эту рыжеволосую. Может быть...
Дибич зло ухмыльнулся. Его разозлило, что Нальянов, оказывается, заметил это.
– - Вы наблюдательны.
– - L'amour?
– усмехнулся Нальянов, хоть глаза его не смеялись.
– - Это вы о барышне, что с вас глаз не сводила?
Как ни старался Дибич, в его голосе проступило уязвлённое самолюбие. Он помнил взгляд Елены на Нальянова. В царственных же глазах Нальянова вдруг пробежали искры, лицо обрело картинную красоту, голос же стал вкрадчив и мягок. Он усмехнулся.
– - Ревнуете?
Это слово и томно-изуверская интонация, с какой оно было произнесено, неожиданно взбесили Дибича. Ногти его впились в ладони. Сплетни Левашова не достигли его души, но теперь одно лишь это слово и зелёная трясина глаз мгновенно открыли ему, что он был глуп, безоглядно доверяя Нальянову и читая ему проповеди о тривиальности морали. Сам он собирался навести разговор на женщин, но сейчас разговор вёл вовсе не он. Дибич напрягся всем телом.
– - Мне предпочли вас, и разумному человеку остаётся только смириться с поражением.