Монмартрская сирота
Шрифт:
Вальс кончился. Элиза чувствовала себя страшно утомленной, и семья Дэрош решила вернуться домой.
Спустя час они уже были в роскошном отеле, снятом ими в ожидании, пока будет оформлена покупка домика на Монмартре.
— Я никогда не привыкну к светской жизни, — говорила родителям Элиза. — Разве можно отдать ей предпочтение перед свободной, полной жизнью в нашей обширной, безграничной прерии?
— Какого ты мнения относительно графа де Шамбержо? — перебил ее вдруг Дэрош.
— Это, без сомнения, незаурядный человек. Он очарователен в обращении, но внушает мне почему-то страх. Он похож… он похож… постойте… На кого он похож? Ах да… я вспомнила… Он похож на эту ужасную женщину… Диана… Диксон… Королева Золота!
— Совершенно
— Да, мое дитя, — сказал Дэрош. — Знай, что этот человек — один из ужаснейших негодяев, какие когда-либо оскверняли человеческий род.
ГЛАВА II
— А Колибри? — спросила она, садясь за стол.
В ту же минуту с шумом распахнулась дверь и раздался звонкий, веселый голос.
— Колибри?.. Вот она!
— Здравствуйте, папа… Здравствуйте, мама… Здравствуйте, Элиза!
— Здравствуй, дикарка! Давай-ка свою мордочку!
Колибри потянулась вперед и, обняв разом головы всех троих, расцеловалась с ними.
— А Жако? — спросила Элиза.
— Жако? Он загулял.
— Как? Что ты говоришь?
— Он проводил меня вчера ночью в одиннадцать часов домой от «Буффало» и, не заходя даже в особняк, возвратился обратно к труппе Годи…
— Кто это Годи?
— Полковник Годи… «Буффало-Билль»… А вот как, ты, значит, ничего не знаешь… Ты как будто не от мира сего.
— Но Жако?
— Он нашел в труппе своих знакомцев и решил попировать так, чтобы небу стало жарко.
— И он до сих пор еще не пришел?
— Нет!
— Недурное поведение, нечего сказать; а еще жених!
Колибри беззаботно махнула рукой, как бы говоря: «Ба, я не беспокоюсь; он скоро придет».
Она села за стол и стала с жадностью волчонка уплетать завтрак.
Можно было бы подумать, что это помещение на первом этаже отеля, выходящего на Avenue de l’Opera, эта обстановка стеснят дочь Черного Орла и заставят ее чувствовать себя неловко.
Ничуть не бывало!
Колибри чувствовала себя как дома. Она быстро сориентировалась и через восемь дней после приезда знала Париж лучше, чем провинциалы после шестимесячного пребывания. Зато она относилась крайне отрицательно к некоторым требованиям культурной жизни, например, и слышать не хотела о ботинках, будь они на высоких или на низких каблуках.
— Но, мой дорогой дикаренок, — увещевала ее г-жа Дэрош, — не станешь же ты ходить по Парижу совсем босой!
— Что ж, я надену мокасины или сошью себе обувь из сукна.
При виде перчаток, этих глупых, длинных до плеч перчаток, она не могла удержаться от смеха.
— Моя красная кожа и твоя белая намного лучше шкуры животного, которой покрывают себе руки, — говорила она подруге.
Не мирилась она и с европейской прической, а заплетала волосы в две косы — по-индейски.
Наряд ее удивительно гармонировал с большими бархатными глазами, ртом цвета спелого граната, бронзовой кожей и правильными, тонкими и изящными чертами лица.
Костюм ее, сочетавший множество ярких цветов, без сомнения, придал бы всякой другой женщине вид попугая; ей же он сообщал какую-то особенную прелесть.
Колибри, как и все «первобытные» люди, питала к театру и любым зрелищам пристрастие, граничащее с безумием. Балов и приемных вечеров она, наоборот, терпеть не могла: они казались ей смертельно скучными, и она чувствовала себя на них не на месте. Поэтому она накануне отказалась сопровождать Элизу на бал, а предпочла пойти с Жако на велодром посмотреть труппу «Буффало-Билль».
Колибри
Колибри обняла обеими руками его голову и тоном маленького капризного ребенка спросила его:
— Что с тобой, скажи, папа Дэрош?..
— Я хочу рассказать Элизе нечто такое, о чем одно воспоминание может истерзать душу.
— Так я уйду к себе, — сказала Колибри, став сразу серьезной.
— Нет, дитя мое, останься с нами; ты равноправный член нашей семьи, мы любим тебя как родную. Ты должна знать все, как и Элиза.
Он поднялся со стула, посмотрел, нет ли кого-нибудь в соседних комнатах, и начал, обратившись к дочери:
— Моя дорогая, ты услышишь нечто ужасное, нечто такое, что заставит болезненно сжиматься твое нежное сердце, но ты должна это знать.
Он был страшно бледен. Руки его дрожали от волнения, и голос до того изменился, что стал неузнаваем.
— Это было, — начал он, — в 1871 году, в момент агонии Парижской коммуны. Версальская армия за несколько дней до того ворвалась в Париж, и началась Кровавая неделя. Репрессии достигли чудовищных масштабов. Достаточно было доноса, подозрения, неправильно истолкованного жеста, чтобы повести вас на расстрел. Убивали не только тех, кого находили с оружием в руках, тщательно разыскивали и предавали смерти всякого, кого иногда справедливо, а часто и ошибочно считали участником восстания. Нас было два брата. Тогда мне было двадцать семь лет, а моему дорогому Луи — двадцать пять. Мы дрались сначала в качестве волонтеров против пруссаков, а 18 марта 1871 года подняли оружие в защиту коммуны и попали за это в список обреченных на смерть. За восемнадцать месяцев до этого мой брат женился на прелестной молодой девушке; она была настоящим ангелом кротости и красоты. Это был брак по любви. Они обожали друг друга, как в первые дни брачной жизни. Рождение ребенка еще усилило, если это возможно, привязанность этих молодых, красивых, честных существ. Увы! Счастье их было кратковременно, и жизнь их трагически окончилась во время этой огромной драмы, жертвой которой пало столько людей. Мы жили тогда в том самом домике на Монмартре, о котором я вам так часто говорил, мои дорогие дети; не один счастливый день провели мы там! Он стоял на углу улицы Лепик, и из его сада открывался вид на весь Париж. Мы жили там вчетвером тесной семьей, любя друг друга всем сердцем, работали изо всех сил, с любовью ухаживали за нашим гнездышком и пользовались каждым свободным часом, чтобы заниматься, читать… Такой была наша жизнь накануне войны, а за ней восстания…
Когда наши разбитые батальоны уже не могли сопротивляться, когда мы остались без вождей, без определенного плана защиты, без надежды и увидели, что все погибло, я и мой брат возвратились домой, где, изнемогая от тоски и страха, поджидали нас наши подруги. Мы думали, что спасены, так как пробрались домой незамеченными через трупы людей, через развалины и загроможденные улицы. Внизу расстилался Париж, потонувший в дыму и огне и казавшийся адом. К нам доносились шум битвы, стоны раненых и умирающих, грохот разрушаемых зданий и памятников, ружейная пальба, барабанный бой, пушечные выстрелы… Победители все более и более тесным кольцом окружали Париж. Мы знали, как они обращаются с побежденными. Взяв приступом улицу, они обыскивали дома снизу доверху. С пленниками не церемонились. Если находили на руках следы пороха, если замечали на одежде красноватое или синеватое пятно от отдачи ружья, если в доме натыкались на оружие, виновных безжалостно расстреливали в кратчайший срок без следствия и суда. Убивали часто там, где заставали: в комнатах, на лестницах, во дворах. Жизнь или смерть гражданина зависела всецело от каприза офицера. Скоро версальцы добрались и до нашего квартала. Моя невестка и твоя мать, обезумев от ужаса, прибежали к нам с криком: