Мордовка
Шрифт:
– Смешно, а не смеётесь!
– сказал он, оглядываясь.
В комнатке, наполняя всю её, стояли кровать, стол, два стула, шкаф и, около двери, большая печь. В переднем углу маленькая икона, над нею - ветка вербы с бумажным цветком, с чёрных стен смотрят пёстрые картинки, по ним ходят тараканы и шуршат. Из пазов на стенах торчат клочья пакли. Окно маленькое, квадратное, стёкла в нём мутные от старости.
Девушка, наклонившись над самоваром, не ответила Павлу - он почувствовал себя неловко и неприязненно
"Глупая, должно быть".
А вслух спросил:
– Это - кухня?
– Да.
– Ещё кто-нибудь живёт в доме?
Она поставила кипящий самовар на стол, отрезала большой кусок ржаного хлеба и, наливая чай, рассказала тихо и так же однотонно, как шумел дождь за окном:
– Две старушки живут, - старые девицы. Только они не варят дома почти никогда, ходят всё по богатым знакомым, там и кормятся. И не ночуют часто. Кроме хлеба - ничего нет у меня, - извините!
– Я не хочу есть, - сказал Павел, чувствуя, что ему становится всё более неловко: ну зачем пришёл сюда?
И вдруг, неожиданно для себя, спросил её строго и громко:
– Вы - записаны?
– Куда?
– В полиции?
Она спокойно ответила:
– Как же, - прописана! Я у них и за кухарку и за горничную. Делать-то днём нечего...
Павел почувствовал что-то неладное, непонятное...
– Я не про то спросил...
Она - догадалась. Её скуластое лицо потемнело, глаза совсем закрылись.
– Ах, - молвила она,--да-а... Это, что я на бульваре, вчера. Нет, я этим не занимаюсь...
Он не поверил. Откачнулся от стола и, улыбаясь, смотрел на неё - ему было смешно, что она скрывала своё ремесло, смешно и жалко её.
Косо поставленные глаза девицы вдруг раскрылись - они были голубые, тёплые и приятно освещали её скуластое лицо, немного скрашивая его.
– Это я так, вчера-то, - говорила она, отщипывая маленькие кусочки хлеба и скатывая шарики из них, - тоже тошно стало мне и - пошла. Может быть, - в реку бросилась бы даже, а тут - вы сидите. Вот, думаю, мужчина, а и ему тяжело! И - подошла. А вы сразу заговорили, я вижу - совсем вы не в себе. Показалось, что тоже грех задумали... Это почти каждый день бывает, стреляются, вешаются...
Он слушал, не зная - верить или нет, отмечал про себя:
"И пошла. И подошла. Бедно говорит. Скучная".
А девушка тем же ровным голосом, скупыми словами рассказывала: она мордовка, из зажиточной семьи, грамотная, училась в церковно-приходской школе. Пожар разорил семью, отец пошёл в Сибирь искать земли и - пропал, а её отдали в горничные на станцию, там она и жила три года. У начальника станции был брат, телеграфист.
– Когда вы говорите - совсем как он.
И снова, прикрыв глаза светлыми ресницами, она уверенно повторила:
– Совсем,
– А где он?
– спросил Павел.
Девушка ответила не сразу:
– Заарестовали.
Грусти не слышно было в её словах, но она как-то странно повела шеей, - скулы её обострились и лицо вдруг стало похоже на морду собаки, готовой завыть.
Павел уже не думал, надо ли ей верить, - не хотелось думать об этом.
Вдруг она громко сказала:
– Был у меня ребёнок...
– От телеграфиста?
– Да. Мёртвенький.
– Телеграфист - хороший был парень?
Она широко улыбнулась.
– Да-а. Один был: он говорит - а все смеются. Так и увезли - одного. А меня - прогнали.
В трубе выл ветер, точно старый, бездомный пёс.
Жизнь стала насквозь фальшивой, и фальшь, точно ржавчина, выедала в душе Макова его уважение к себе.
Он любил жену - любил обнимать её большое, здоровое, тёплое тело, жадно зовущий взгляд её тёмных глаз имел над ним неодолимую власть.
Иногда, в добрый час, она говорила приглушённо и почему-то немного в нос:
– Чай, подошёл бы, да обнял, да поцеловал жену-то, капризник!
Были дни и недели, когда он почти забывал о тёмном, осевшем в землю домике на окраине города. И дом этот, похожий на землянку, с двумя полуслепыми окнами, с крышей, покрытой мохом, и тёмная комната, подобная норе, и жилица её - молчаливое, смирное ночное животное - всё таяло в памяти его, становилось ненужным, и если иногда, на минуту, вставало перед ним, как скучный сон, - Павел удовлетворённо думал:
"Прошло!"
Сначала ему настойчиво хотелось рассказать жене обо всём этом - так рассказать, чтобы она почувствовала себя виноватой перед ним, чтобы поняла, чем грозит и ему и ей душевный разлад.
Но начать вести беседу об этом было боязно, часы, когда она была ласкова и доступна, проходили неуловимо быстро, а когда он издалека начинал говорить о чём-нибудь, что не сразу касалось дома, она, сытая его ласками, утомлённо позёвывая, останавливала его речь сонным голосом:
– Ну-у, опять волынку эту заводишь...
И просила, приказывала:
– Люби ты меня без слов этих твоих...
Если же он продолжал - между бровей жены появлялась угрюмая морщина, глаза её смотрели светлее, суше, и она начинала раздражённо убеждать его:
– А ты брось, говорю, ты - подумай, дети у тебя! Будет книжек-то, целая полка их... И книжки и товарищи - всё это не надобно женатому... Ты погляди-ка, все семейные-то отстали от вас, работают себе, смирненько, на жён, на детей. Один Сердюков с Машкой своей канителятся между вами, так ведь он - разве чета тебе? Вон он - за прошлый месяц всего-на-всё тридцать шесть рублей принёс, оштрафован два раза...