Мой Артек
Шрифт:
Мы ведём ребят обедать в столовую, а столовая находится во дворце. Белое здание с типично восточными башенками, полукруглострельчатыми окнами и дверями — наверное, подражание мавританскому стилю — окружено кипарисами, вдоль стен бордюры пылающих роз. Дворец кажется мне старинным, может быть времён Гарун-аль-Рашида. Хорошо, что дворец достался детям, и вот они устроились тут по-хозяйски и украсили дворец своей юностью, смехом, своими красными галстуками. Веранда, на которой мы обедаем, затенена тентами, бледные солнечные блики лежат на столовых приборах. Воздух, настоянный на запахе моря и роз… Странное ощущение — то ли мы все стали персонажами восточных сказок, то ли мне снится волшебный сон, и вот-вот проснусь и буду
До войны оставалось два дня…
После обеда я увожу ребят в их дачу и рассказываю, что такое «абсолют» — так артековцы называют послеобеденный час отдыха: должна быть абсолютная тишина и сон. Я уговариваю их заснуть, прошу не ворчать — артековский распорядок дня отныне для нас закон. Возможно, они и не заснули в тот первый день, но закрыли глаза, затихли в ответ на мои уговоры. Я вижу, как другие вожатые, обойдя палаты, тоже расходятся, и сама убегаю. Чтобы поглядеть на Артек с высоты, я подымаюсь по тропинке — в сторону Верхнего лагеря, на Красную поляну. Здесь в гражданскую войну белые расстреляли красноармейцев. Поляна пустынна, дышит жаром, казавшиеся близкими горы далеки. Вдруг на взгорке замечаю рыжего мальчишку. Он без майки, подставил голую спину солнышку и смотрит на меня угрюмо. Что же мне делать? Налицо — вопиющее нарушение абсолюта, я — как-никак вожатая, но парнишка, во-первых, не из моего отряда, а во-вторых, — советский пионер: имею ли я право делать ему замечание? Присаживаюсь рядом, спрашиваю:
— Почему же ты не спишь?
— А вы кто такая, чтобы спрашивать?
— Вожатая.
— Ну и что? Вы — не моя вожатая. Можете жаловаться моей.
— Не пожалуюсь, я даже не знаю, кто твоя вожатая. А почему ты все-таки не спишь?
— Так ведь обидно же! Я только что приехал, мне посмотреть хочется. И вообще — этот сон и безделье не в моих правилах. Я каждый раз буду убегать с абсолюта, а если кому-то это не понравится, я и вовсе уеду.
— А что твои родители скажут?
— У меня нет родителей, я из детдома. Из Петрозаводска. Вот там красота — там все настоящее: горы, и леса, и озера, и море. А здесь словно раскрашенная открытка.
Ничего себе, нота sapiens! И как с ним разговаривать? Спрашиваю:
— Сколько тебе лет?
— Десять. А вы бывали в Петрозаводске?
— Нет. Но я тоже с севера, и думаю, что там — своя красота, а здесь — своя.
И вдруг мне приходит в голову спасительная идея.
— Знаешь что, — говорю я, — ведь ты меня здорово подведешь, если не пойдешь сейчас на абсолют. Я — из Эстонии, артековских порядков еще не знаю, поэтому сижу тут и разговариваю с тобой, а мне ведь сразу следовало бы попросить тебя не нарушать режима дня.
— Ладно, — говорит парень, — наверное, вам и вправду попадёт от старшего вожатого. Я пойду. Меня зовут Иван Заводчиков. По правде говоря, со мной в детдоме тоже сладу нет. А сюда меня отправили потому, что я отличник, и еще потому, чтобы меня тут хорошенько повоспитывали.
— Ну, так иди и поспи. А после сна хочешь познакомиться с эстонскими пионерами? Приходи к нам.
— Приду.
Кто его знает, почему, но этот строптивец мне понравился. Забегая вперед, скажу, что он сразу подружился с эстонскими ребятами, вечно подбивал их на разные «подвиги», но шалости эти никогда не были злыми, скорее смешными и веселыми. Иван всю войну переходил в тот отряд, куда меня переводили. Так и переводили с условием — «…и заберёшь своего Заводчикова». Я его частенько «пилила», и вожатые были убеждены, что он только меня одну и слушался. Слушался иногда, редко, конечно.
После сна ребята встали по горну, выпили молоко с печеньем и стали искать место для репетиций. На 22 июня, на воскресный вечер назначен день открытия нового сезона лагеря Суук-Су, будет костер, концерт. Ребята говорят, что уже нашли место для репетиций, и тянут меня — ну, конечно же, к магнолиям. Я беру
20-го и 21-го нас водили по Артеку — к развалинам древней Генуэзской крепости, к Пушкинскому гроту — говорят, что он нравился поэту, и я удивлялась, как всюду — в Ленинграде и в Москве, и здесь, в Крыму, живет память о Пушкине, словно был он здесь совсем-совсем недавно. Мы плавали на лодках мимо этого грота к артековским скалам в море — Адаларам. Слушали артековские легенды.
Вечером 21-го, когда ребята уснули, к нам в комнату — а эта огромная комната вожатых была во дворце, мы пока жили там втроём — постучались Володя и Толя и вручили нам букет цветов магнолии.
— Откуда? — подозрительно спросили мы.
— Не из парка же, — ответили наши коллеги и, как выяснилось много лет спустя, — наврали: обманув бдительного сторожа, они немножко пощипали одну из самых нарядных магнолий.
— Светила луна, — рассказывал Толя Пампу тридцать три года спустя, — Володя стоял на моих плечах и аккуратненько вырезывал цветы из самой гущи, считая, что это пойдет дереву только на пользу.
Вечером того же дня Володе еще раз пришлось постоять на плечах у Толи. Мы втроем — я и мои соседки по эмирской дворцовой палате крымчанки Тася и Рузя — решили обследовать извилистые переходы в глубоких подвалах нашего дворца. Разумеется, нам казалось, что подвалы полны древних и страшных тайн. В узкие, низкие щели подвальных окон проникали голубые блестящие мечи лунного света. Вдруг послышалось тяжелое дыхание и чьи-то шаги и появилась огромная белая фигура. Мы заорали так, что фигура переломилась надвое и оказалась… всё теми же Толей и Володей: один встал другому на плечи, и все это сооружение было накрыто простыней. Мы лупили парней кулачишками и вопили: «А если бы мы умерли от страху?!» Потом хохотали до слез, так со смехом и побежали к морю, где классический тихий свет луны не предвещал ни малейших бед, и казалось, что наша молодость и радость вечны, как луна и море. Мы были так молоды, свободны и счастливы.
Это было в ночь на воскресенье, 22 июня 1941 года.
Стремительно шли к концу последние часы, последние минуты счастливой мирной жизни.
Мы не зажигали костра в этот день.
Не состоялся праздничный концерт.
Я не узнала, что такое — пионерская работа в мирные дни.
В этот день началась военная жизнь Артека.
В три довоенных дня мы получили внешнее и поверхностное впечатление об Артеке.
Четыре военных года научили нас быть артековцами на всю жизнь.
Зиновий Соловьёв
Я вернулась в Артек спустя 33 года и 10 месяцев: в апреле 1975. Журнал «Огонёк», в котором я много лет работаю разъездным корреспондентом, послал меня с заданием — написать репортаж к 50-летаю Артека.
— Кому же ехать, если не тебе, — сказали мне в редакции, — тебя там, как бывшую вожатую, встретят с распростертыми объятиями, работать будет легко, ты все знаешь. И напашется тебе лучше, чем кому-либо другому.
Ох, этим кабинетные редакционные гипотезы! Я не возражала, хотя знаю о себе все совершенно противоположное: когда я волнуюсь и люблю, пишу хуже, чем обычно. И когда что-нибудь хорошо знаю, репортаж тоже мне не удается — обилие материала давит, я не могу отделить то, что нравится читателю, от того, что дорого мне. Но я вовсе не собиралась в этом признаваться, потому что перед поездкой меня так же, как и в июне 1941 года, трясло от волнения и нетерпения.